Лариса Рейснер. Через Ал. Блока к Северянину и Маяковскому
I
Александр Блок никогда не был революционером и реформатором.
Величие его поэзии не искало пурпурных и золотых слов.
Всегда большой и незабываемый, даже в пошлых образах, даже в поблекшей теме, он бесшумно переступил черту временного и ничтожного. Его влияние громадно, как влияние абстрактной идеи, тончайшей математической формулы.
Из сумерек социального упадка он вынес цветок мистической поэзии, бледный, но благоухающий, и в этом его величайшая заслуга. Но подражать Ал. Блоку, его полутонам, его лирике, выросшей без света и воздуха, его любви, затерянной в сером холодном небе, — невозможно и бесполезно.
Как всякое завершение — Блок неповторим.
И современная поэзия не совершила этой ошибки.
В беспорядочном бунте футуризма, каким бы скандалом он ни был, выразилась жажда жизни и творчества и желание и воля новых поколений.
Улица, прельщенная желтой блузой и развязными манерами, оценила новых героев и с улюлюканием проводила их на олимп русской литературы.
Теперь, обезвреженные и прирученные, подробно описанные критикой, — русские футуристы далеки от своей площадной купели.
Два имени, в особенности, вошли в общее употребление и пошли по рукам: Игорь Северянин и Вл. Маяковский.
Начнем с прославленного эголирика. Он принес с собой радость, этот странный человек с мертвым лицом и глубочайшим голосом.
В ночных кафе, после трех часов ночи, перед ошеломленными профессионалами его «поэзы» кипели, как брага, цвели, как цветет счастье:
Пою в помпезной эпиталаме
(О, златолира, воспламеней!),
Пою безумье твое и пламя,
Бог новобрачных, бог Гименей...
Он дерзал любить и благословлять. Как отпущение грехов, цвели ландыши его весны, и форма стиха была как прозрачнейший лед.
Как много богатства и щедрости, и все это нам, «талантливым трусам и обнаглевшей бездари».
И только одну непоправимую ошибку совершил Северянин. Вместо обнищавшего человечества он призвал к себе улицу, скверную и безнадежную улицу.
Кокотки зашелестели муаровыми шелками поэта. Все, бесславно увядшие и поношенные, цветными карандашами подчеркнули прославленную моложавость и прозрачность жалких лиц. Эта была поэтическая косметика, крем и пудра Северянина.
А эти, бездарные и оскудевшие, наша знаменитая «чуткая» молодежь, беззаботно идущая на удобрение общественной почвы! И она причастилась.
Восторгаюсь тобой, молодежь!
Ты всегда, даже стоя, идешь...
Когда-то поэт мечтал о хрустальном гробе, о сказочных похоронах своей души. Ну что же, желание исполнилось. Его сердце уже показывают за деньги, и не слишком дорого заплачено за публичное поругание. На помпезных поэзо-концертах подают «мороженое из сирени», «шампанское в лилии». Все стыдливые и тайные слова поэзии «распивочно и на вынос», со скидкой для учащихся, с бесконечными бисами — «очам души твоей», «болезнь» и «страх», «плач совести» и «хохот лиры» — всё, всё распродается!
Есть избранники; их жизнь - тайна и несчастие. Слава удовлетворяется их могилами, не смея запятнать самое страдание. Так жил и умер Тассо или Шекспир, о котором мы не знаем почти ничего. Так нищенствовал Сервантес и томился в течение сорока лет Поль Верден.
Но есть и другие, для которых гений становится могильщиком.
Вычеркнутые из списка живых собственным величием, они жадно существуют, чтобы погибнуть случайно; преждевременно опустошенные, до дна испитые, всеми изведанные творцы.
Игорь Северянин — крайнее выражение именно этой категории. Он не только пережил свое дарование: заживо переваренный толпой, добыча тысячи тысяч желудков, он исчез, измельчал в непрестанном процессе общественного пищеварения.
«Victoria Regia» - одна из последних книг Северянина. Страницы ее как лепестки этого пышного цветка-паразита. Лишенные аромата, плотно, всею кроной вросшие в теплое и сырое болото — они наливаются яркой и болезненной краской.
Сожаление и боязнь сквозят в остывающих строфах:
О, век безразумной услады,
Безлистно-трепетной весны.
Модернизованной Эллады
И обветшалой новизны!..
Это значит, что Громокипящий кубок упал в трясину, его золото перестало блестеть, и Victoria Regia выросла на преждевременной могиле.
II
Маяковский никогда не был фальсификатором.
Улицу не смешивал с шантаном, чернь отличал от черни просвещенной, в кармане прятал кастет и пренебрегал Северяниным, как бродяга — сутенером.
Мир для него — не бутафория, не мертвая, временная декорация, которую можно подновить или взять напрокат, как берет Северянин «форелевые ручьи», «эскимосские юрты» и «карельские яхты».
Улица Вл. Маяковского «безъязыкая», которой «нечем кричать и разговаривать», его площадь, которую «испешеходили чахотки площе», часы, которые «падают, как с плахи голова казненного», — все, мертвое и покорное, попираемое ногами, — имеет свою высокую, скрытую ценность.
Мельчайшая пылинка живого
Ценнее всего, что я сделаю и сделал!..
Камень, железо и асфальт гнутся и стонут в стихах Маяковского. Через толщу тротуаров, из-под каменных гор приходит его гнев, его месть, его жажда освобождения.
«Крикогубый Заратустра», поэт, которым воспеты мужчины, «залежанные как больница», и «женщины, истрепанные, как пословица», Маяковский по-своему молится величайшему богу человечности:
...Люди,
И те, что обидели,
Вы мне всего дороже, ближе.
Видели,
Как собака бьющую руку лижет?
Он, осмеянный и у сегодняшнего племени,
Как длинный скабрезный анекдот,
Видит Идущего через горы времени,
Которого не видит никто.
Видит Поэта, и для него, Грядущего, отдает свою душу, чтобы она, окровавленная, стала «как знамя».
И еще странность.
Игорь Северянин, утонченный гурман, не побоялся такого посвящения: «Эта книга, как и все мое Творчество, посвящается мною Марии Волнянской, моей тринадцатой и, как Тринадцатая, последней».
Никто не увидел пошлости в этом посвящении, не нашел ее в фиалково-лимонном гареме, которым Северянин окружил свою Тринадцатую. Тем охотнее нашли скабрезность в задыхающихся стихах Маяковского. Его печальные многоточия, в которых больше ярости, чем желания, просмаковали вполне. Никто не захотел увидеть главного, чего нет и не было у Северянина, несмотря на эго-экстазы, груди-дюшесы и захмелевшие цветы, - Любви.
А между тем где ее больше, громадной и нежной, чем в книге, которая называется «Маяковский».
Правда, она страшна, эта любовь, она разливается «как румянец чахоточного», но с нею «Каторжане города-лепрозория:
Где золото и грязь изъязвили проказу, —
Чище Венецианского лазорья,
Морями и солнцами омытого сразу...
Игорь Северянин не знает ревности; в березовое шале его пускают с заднего крыльца. «Жена и мать» пользуются им, как морфием, чтобы немного ослабить тяжесть старой «бракоцепи». И галантный «Эксцесс» охотно идет к этой «замужней невесте», чтобы «девственно озверить» ее «алчущий инстинкт». Такая нежность, не лишенная пользы, называется «Berceuse осенний»...
Как неуместна после подобной «терпимости» безумная, ревнивая боль Маяковского:
До утра раннего, в ужасе, что тебя любить увели,
Метался и крики в строчки выгранивал
Уже наполовину сумасшедший ювелир...
Странная лирика. Она не умеет нравиться, у нее никогда не будет «дежурной адъютантессы». Юлии, Зизи, Инстассы и Вероники не станут утешать Маяковского мороженым из фиалок, сиреневыми шоколадами и лазоревыми жалами.
Мне, чудо творцу всего, что празднично,
Самому на праздник выйти не с кем.
Возьму сейчас и грохнусь навзничь,
И голову вымозжу каменным Невским!
Прихотливый мятежник Северянин никогда не выходил на улицу, никогда не искал поддержки глубоко презренной черни.
Поэзия, как и история, имеет свои дворцовые перевороты, учтивые, паркетные заговоры, производимые благовоспитанными молодыми людьми в рамках тонкого этикета.
И Северянин как раз наиболее талантливый лейб-революционер современного искусства.
Пусть Маяковский не завидует этому титулу: пока не оскудела его рельефная, образная речь, пока творчество не устало ломать старые воплощения, никто не оскорбит его, Поэта, этикеткой и номером Литературного архива.
<1916>
Комментарии
Впервые: Рудин. 1916. № 7. Март. Подпись «Л. Храповицкий».
Рейснер Лариса Михайловна (1895—1926) — писательница, начала литературную деятельность в Петербурге в 1913 г., вместе с отцом выпускала журнал «Рудин» (1915—1916), где публиковала свои стихи и статьи. После революции вступила в ВКП (б) и стала первой женщиной-комиссаром на флоте. В 1921 —1923 гг. вместе с мужем, Ф. Ф. Раскольниковым, жила в Афганистане и написала книгу «Афганистан» (1925). Работала в газете «Известия», умерла от тифа.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |