На правах рекламы:

врезной профиль для светодиодных лент

Всеволод Рождественский. Последние меценаты (отрывок)

Меценаты! В предреволюционную пору, в атмосфере буржуазного искусства их было немало. Люди, обладающие достаточными средствами, из любви к искусству, а порою и по личной прихоти, по велениям моды, покровительствовали художественным начинаниям в различных сферах, поддерживали их материально, часто не без выгоды для себя. Но были среди них и такие имена, которые оставили о себе светлую память в истории нашей культуры. Находясь в оппозиции к догмам и вкусам официального искусства царской России, они опекали все новое и прогрессивное, охраняли и собирали произведения народного творчества, поощряли истинное новаторство, находились в русле передовых идей своего времени. Огромные состояния тратились ими на рискованные театральные предприятия, на создание картинных галерей из полотен еще никем не признанных художников, на личные музеи бытового и исторического характера, на выпуск книг молодых авторов, еще не получивших известности. Купеческие капиталы превращались в их руках в орудие несомненного прогресса. Они не искали в своих начинаниях никакой выгоды для себя, ими руководила подлинная любовь к родному искусству и законная гордость его национальным своеобразием. Славные страницы развития русской художественной культуры связаны с их именами, с личной их инициативой и горячей приверженностью к любимому делу.

В духоте царского бюрократизма что сталось бы с древнерусской иконописью без Щукина, с русской новаторской оперой без Мамонтова, с историей русского театра без Бахрушина, с реалистической живописью без Остроухова и Третьякова, с национальной музыкой без Беляева, с нашим балетом без Дягилева?

Я вступал в сознательную жизнь в то время, когда самое слово «меценат» уходило в прошлое, становилось архаизмом. Да и какое могло быть «меценатство» в такую эпоху, когда забота об искусстве, поощрение его, возникали не по личной прихоти того или иного «покровителя», а как проявление общенародного дела?

И все же я хочу рассказать о последних, запоздавших исторически чудаках, не мысля даже сопоставить их с прославленными именами.

* * *

Однажды я получил по почте узкий бледно-сиреневого цвета конверт с городской маркой. Мужской энергичный почерк пересекал его по диагонали. Я с любопытством развернул листок прекрасной плотной бумаги и прочел следующие, поставившие меня в недоумение строки: «Глубокоуважаемый Вс. А.! Борис Верин приглашает Вас на "Литургию Красоты"»...

И больше ничего, кроме подписи и адреса.

В то время я уже привык ничему не удивляться. Но этот незнакомый почерк заставил меня призадуматься. Кто такой «Борис Верин» и что это за «Литургия Красоты»? Я вспомнил только одно: у К. Бальмонта была книга стихов, носящая такое название. Мое недоумение в тот же день разрешил один из товарищей по студенческому литературному кружку:

— Как? Ты ничего еще не слышал о Борисе Верине? Это ближайший приятель Игоря Северянина, его страстный последователь, поэт столь же изысканный и парфюмерный. Имя, конечно, псевдоним. В жизни это человек весьма солидный и даже почтенный, по крайней мере в купеческом мире. Скажи, у тебя ничего не возникает в памяти, если я назову «Братьев Башкировых»?

И я сразу же вспомнил примелькавшееся глазу овальное клеймо с этой фамилией на всех мучных мешках в бакалейных лабазах. «Братья Башкировы»! Наименование столь же привычное, как «Братья Елисеевы», как «Жорж Борман», «Ландрин», как булочник «Филиппов» или табачник «Лаферм». И вот что удалось мне узнать от приятеля, также получившего сиреневатый конверт с неожиданным приглашением.

«Борис Верин», он же Борис Николаевич Башкиров — один из магнатов мучной Калашниковской биржи — славился в дореволюционном Петербурге, как весьма примечательная и наделенная многими странностями личность. Богач и делец с весьма широкой, что называется, «чисто русской натурой», он страстно увлекся поэзией символистов, возомнив и себя призванным к служению музам. Хорошо образованный, знающий несколько языков, юрист по университетскому диплому, он все-таки сохранил черты некоторого самодурства и необычайных пристрастий. Считая себя поэтом утонченного «декадентского склада», этот странный человек принужден был делить свое существование между деловыми интересами «высокой коммерции» и богемной средой северянинских «поэзо-концертов». На его визитной карточке значилось: «Борис Николаевич Башкиров, член комитета Калашников-ской биржи», а на обороте стояло: «Борис Верин — Принц сирени». Иногда он ошибался, поворачивая карточку не той стороной — и от этого в деловых коммерческих кругах происходило немало забавных недоразумений.

Завсегдатай литературных собраний, страстный поклонник и меценат «русского модернизма», Башкиров был близким приятелем К. Бальмонта и делил с ним пристрастие к экзотическим напиткам. Его дом всегда был пристанищем для приезжавших из Москвы представителей «Нового искусства», а сам он мечтал — в пику Рябушинскому — об основании в Петербурге какого-то фантастического журнала «Серебряное руно», нимало не заботясь о мифологической точности. К сожалению, при всем своем деловом размахе и безудержной фантазии, он обладал весьма невысоким вкусом и в своих личных поэтических опытах не уходил дальше самого поверхностного дилетантизма. Он прекрасно усвоил себе «цыганско-романсовую» северянинскую манеру и стал незаменимым подголоском этого кумира тогдашней публики, неизменно выступая вместе с ним на всех эстрадах. Он же и финансировал эти концерты, и организовывал шумную рекламу, не забывая при этом и себя. Про него рассказывали, что, отправляясь на очередной «Вечер поэз», этот рыцарь модерна заезжал в цветочные магазины и заказывал огромные букеты своих любимых цветов, к которым потом прикреплялись широкие ленты с надписью: «несравненному» или «пленительному поэту Борису Верину — принцу сирени». Эти подношения «из публики» всегда вызывали бурю восторгов в зрительном зале, когда «скромный и растерявшийся от волнения» поэт принимал их с эстрады из рук почтительных капельдинеров, как восторженную дань неведомых почитателей. Крепкий, высокий, ловко носящий смокинг, Борис Верин, наделенный чертами властной мужской красоты, производил на истерически настроенную женскую часть зала не менее яркое впечатление, чем сам его надменный патрон Игорь Северянин. Читал он свои стихи мастерски, хотя и с чисто актерским «подъемом». Впрочем, много можно было простить этому самовлюбленному чудаку за его искреннее увлечение поэзией, ради которой он часто забывал все свои коммерческие дела. В свое время он сыграл видную роль в популяризации стихов Бальмонта и, опираясь на свою исключительную память, мог читать наизусть его книги, страница за страницей. Предпочтительной его любовью пользовался сборник «Литургия Красоты». Собирая изредка знакомых литераторов, этот ценитель поэзии угощал их не только изысканным ужином, но и мастерской декламацией бальмонтовских терцин и сонетов. (Об одном из таких вечеров и шла речь в пригласительном письме.)

Вот почему я решил послушаться приятельского совета и познакомиться поближе с этим любопытным представителем уже уходящей в прошлое породы. Мне даже трудно было представить, что я могу воочию увидеть столь разительный архаизм.

И я не ошибся в том, что поторопился исполнить свое желание.

Что же будет дальше? А дальше все шло обычным порядком. Захлопали пробки, зашипело в узкогорлых бокалах шампанское, резко оживилась общая беседа, произносились какие-то тосты, и в общем гуле порою трудно было услышать, что говорит сосед. Продолжалось это довольно долго. А затем подошла какая-то, видимо, заранее определенная минута, и хозяин поднялся со своего места, резко постучав ножом о бокал. Все сразу смолкло. И тотчас же погас свет. Два служителя торжественно внесли несколько канделябров с зажженными свечами и поставили на разных концах стола. Теперь вся большая комната словно расширилась и потонула в мягком полумраке. Большие изломанные тени легли на стены, на резной потолок.

Башкиров, он же Борис Верин, вытянул вперед руку с бокалом и застыл в торжественной позе. Он был поистине великолепен. В ослепительно-белом пластроне смокинга, высокий, крепкий, с несколько тяжеловатыми, но точно и резко вылепленными чертами лица он казался повторением римской портретной скульптуры. В эту минуту наш хозяин, вероятно, и сам воображал себя подобием Юлия Цезаря или Октавиана. Даже его краткая речь с адвокатской точностью воспроизводила ораторские периоды и некоторую тяжеловесность латинского синтаксиса.

— Друзья! Сегодня день рождения лучшего из лучших поэтов России, моего друга и учителя, благословенного музами Константина Бальмонта. Кто может усомниться в том, что ему не подвластна тончайшая гармония русской метрической речи? Никто! Кто осмелится заявить, что его краски не ослепляют, что его вдохновенные ритмы не уносят душу в надзвездные пространства? Никто! Никто! Так совершим же возлияние в честь того, кто, как Марсий, достоин вступить в состязание с самим Аполлоном и, вопреки античному мифу, остаться победителем.

Пью здоровье Константина Бальмонта. Dixi! Я сказал!

Гости поднялись, некоторые уже отяжеленно, и протянули Борису Верину свои бокалы. Может быть, не все были согласны с подобным славословием, но нельзя было оставаться неблагодарным за столь широкое гостеприимство. А впереди было еще более тяжкое испытание.

Хозяин величественно откашлялся и продолжал уже естественным тоном:

— Прошу внимания и тишины. По давнему обычаю, каждый год в этот день я приобщаю всех своих друзей к «Литургии Красоты».

Посредине стола в глубокой серебряной чаше синеватым пламенем вспыхнул подожженный пунш. Все кругом окончательно приняло фантастический вид. Тени заколебались, заметались по стенам. Хозяин широким ораторским жестом обвел присутствующих и начал распевно, отчеканивая каждую согласную, а иногда произнося их в нос, на французский манер, читать наизусть одно стихотворение за другим, почти не делая между ними пауз. Получалось впечатление непрерывного словесного потока, в котором резко выделялись все эти «осиянности», «златотканности», «многогранности», причем в подчеркнутом носовом произношении. Поначалу это казалось любопытным, но уже через несколько минут укачивающие сознание бальмонтовские ритмы стали приобретать характер чего-то близкого к шаманским заклинаниям. Гости слушали терпеливо, но уже у некоторых слипались глаза и головы клонились долу. А Борис Верин, упоенный переливами собственного голоса, все читал и читал. И чтению его, казалось, не будет конца.

Пиршество за длинным столом превращалось в дремотное царство. И уже никто, видимо, не понимал смысла произносимых слов. Один только неутомимый хозяин рокотал своим бархатистым баритоном и чуть раскачивался в такт увлекавших его стихов любимого поэта.

Никто не мог бы сказать, сколько времени продолжалось это испытание. Уже догорали свечи, в комнату через открытую дверь на балкон лился отсвет белой ночи, уже где-то за Невой зажигалась первая полоска зари.

Но всему приходит конец. Кончилось и чтение. Хозяин вытер сиреневым платком лоб и осушил стоявший перед ним бокал. Задвигались, зашумели очнувшиеся гости. Снова пошли в ход вилки и ножи. Зазвенел хрусталь. Я незаметно встал из-за стола и вышел на балкон. В лицо мне пахнуло свежестью только-только начинающегося разгораться утра. Хорошо было, облокотясь на перила, смотреть на широкую в этом месте, гладкую и словно отполированную поверхность Невы, по которой легко скользили тающие волокна тумана. Я стоял, думая о чем-то, и не заметил, как рядом со мной выросла усталая, но еще не потерявшая величественности фигура хозяина дома. Некоторое время он молчал, жадно вдыхая утренний воздух, а затем, словно вспомнив о чем-то, заглянул вниз и окликнул сидевшего у подъезда дворника:

— Никифор! Здесь ты? Не заснул?

— Никак нет, Борис Николаевич!

— А ты слышишь, Никифор?

В минутной паузе ясно были различимы шаги приближающегося прохожего.

— Слышу!

— Ну так действуй!

Никифор подошел к появившемуся на набережной человеку, шагавшему не очень твердой походкой. Дальнейший диалог отчетливо дошел до слуха в тишине пустынной набережной.

— Господин... Иль гражданин... Не знаю, как вас назвать. Мой хозяин, Борис Николаевич Башкиров, просят вас на минуту подняться в их квартиру. Они празднуют сегодня именины приятеля.

— Празднуют? Что ж, дело хорошее. Пойдем, коли так, — отвечал не проявивший ни малейшего удивления прохожий. По внешности он был похож на подгулявшего мастерового, да, вероятно, и был им на самом деле.

Дверь в квартиру широко распахнулась. В прихожей уже толпились гости и впереди всех хозяин. Он подошел к сдернувшему шапку и несколько оторопевшему гостю, держа в руках поднос с бокалом шампанского и тяжелой кистью винограда.

— Прошу вас, неизвестный мой друг, выпить за здоровье великолепного русского поэта, Константина Дмитриевича Бальмонта.

Незнакомец не стал себя упрашивать. Он опрокинул бокал, вытер губы ребром ладони и поклонился хозяину:

— Премногим благодарны.

— Думаю, вы не откажетесь и от стаканчика пунша?

Незнакомец не отказался. Потом он спрятал в карман виноградную кисть и начал спускаться по ступенькам лестницы, бережно поддерживаемый под локоть Никифором. А Борис Николаевич торжественно обернулся к свидетелям этой почти молниеносной сцены.

— Вы видите, как русский простой народ чтит память моего великого друга?

Ему, разумеется, никто не возражал.

Долго еще продолжался пир в башкировской огромной квартире, но я, воспользовавшись общей суматохой, постарался ускользнуть из этого гостеприимного дома.

Впоследствии, уступая настойчивым приглашениям, мне пришлось еще раз побывать на Калашниковской набережной. Было уже все иначе. Присутствовали какие-то чинные дамы, пели романсы Рахманинова артисты оперы Кузнецова и Каракаш, кто-то прекрасно играл на скрипке вариации Паганини, сам хозяин, присев к роялю, — он оказался незаурядным пианистом — с блеском исполнил посвященные ему прокофьевские «Мимолетности». Потом, конечно, читали стихи, и Борис Верин декламировал их, держа в руках свежую ветку сирени. Артист Александрийского театра Н. Н. Ходотов под аккомпанемент всюду сопутствующего ему Вильбушевича прочел пушкинское «К морю». Перешли к чайному столу. Завязался общий разговор, касавшийся главным образом театральных тем. В соседней гостиной играли в шахматы на нескольких досках. Весьма томный, «светского», как тогда говорили, облика человек с гладко приглаженным косым пробором и изысканными манерами завладел общим вниманием. Ведя оживленный перекрестный разговор с дамами, он изредка бросал в соседнюю комнату отрывистые слова: «Конь же три на эф пять», «пешка бэ шесть берет а семь», «ферзь на цэ четыре — шах!» и т. д. В конце концов он, ни на секунду не прекращая застольной беседы, выиграл на всех досках, о чем торжественно объявили сами побежденные.

— Это удивительно! Просто какое-то чудо! — чуть не взвизгнула от восторга одна из дам. — Какая же у вас должна быть память! Вам можно только позавидовать!

— Память? — раздумчиво протянул ее собеседник. — А не кажется ли вам, что это сущее несчастье иметь такую память? Стараешься вечером заснуть, а в голову лезут все вывески, машинально прочитанные на улице, все лица, которые видел в трамвае. Нет, истинная память нечто иное — она основана на отсеивании того, что является лишним. По-моему, память — это искусство забывать.

— Кто это? — спросил я тихо соседа.

— А вы разве не знали? Это Алехин. Говорят, способный шахматист!

Запомнилась мне там и еще одна не совсем обычная встреча. Когда все уже сидели за ужином, в передней раздался звонок и в комнату вошла странная пара. Он в защитной солдатской гимнастерке без погон и в узких галифе — мода тогдашнего времени; она в кричащем пестром платье, с пышно взбитой прической рыжеватого цвета. Новый гость чопорно обошел присутствующих, довольно странно представляя всем свою спутницу: «Моя тринадцатая». У него было удлиненное лицо и мелкие кудряшки, ниспадающие на лоб. Глаза смотрели устало и несколько высокомерно.

Хозяин принял его в широко распахнутые объятия. И потом обратился к присутствующим:

— Рекомендую. Мой ближайший и дорогой друг, Игорь Васильевич Лотарев, а иначе поэт Игорь Северянин!

И только тут я заметил, что у гостя на левой стороне груди прямо на гимнастерке довольно грубовато простым чернильным карандашом нарисована небольшая лира. Соседи разъяснили мне ее происхождение.

В 1915 году в Москву приезжал известный бельгийский поэт Эмиль Верхарн, ненадолго до этого в каком-то парижском литературном клубе избранный «королем поэзии». Московские литераторы устроили в его честь банкет, на котором решено было повторить затею парижан. В закрытом голосовании первенство оказалось за Валерием Брюсовым. Вторым прошел Игорь Северянин. А возможно, было и наоборот — мой собеседник точно не мог припомнить. Существенно было то, что оба эти прославленные — хотя и по-разному — имени заняли два первых места.

Валерий Яковлевич обратил все происшедшее в шутку, а Игорь Северянин всерьез начертал на гимнастерке знак лиры и стал именовать себя «Принцем поэзии», заявив, что из скромности не желает именоваться «королем». Впрочем, он с королевской щедростью стал раздавать титулы поэтам близкого окружения, всегда выступавшим вместе с ним на вечерах, — Борису Богомолову, Граалю-Арельскому и, разумеется, Борису Верину, который с этих пор и стал «Принцем сирени».

Северянин в этот раз произвел на меня странное впечатление. Мне раньше приходилось слышать его только на публичных выступлениях, когда он появлялся на эстраде в длиннополом, узком в талии и плотно застегнутом сюртуке с махровой хризантемой в петлице. Он читал нараспев свои «поэзы», в застывшей позе, с каменным лицом. Теперь он был значительно проще, выглядел совсем буднично, но при всем том ни на минуту не забывал, что ему пристало держаться с оттенком некоторой высокомерности. Так обычно ведут себя не очень культурные люди в самой неподходящей обстановке, боясь потерять чувство собственного достоинства. Они каждую минуту готовы обидеться там, где, в сущности, ничто не угрожает их самолюбию.

Северянин медленно и велеречиво отвечал на вопросы и долго заставил себя упрашивать, когда гости высказали желание послушать его новые стихи. Он откинулся поудобнее в кресло, соединил кончики пальцев, поставив руки на подлокотники, придал своему удлиненному лицу выражение несколько мрачноватой сосредоточенности и начал. Читал он в обычной своей манере — распевно, резко обрывая конец строфы, выдерживая при этом определенный мелодический рисунок.

Это было у моря, где лазурная пена,
Где встречается редко городской экипаж...
Королева играла — в башне замка — Шопена,
И, внимая Шопену, полюбил ее паж.
Было все очень просто, было все очень мило:
Королева просила перерезать гранат;
И дала половину, и пажа истомила,
И пажа полюбила вся в мотивах сонат.
А потом отдавалась, отдавалась грозово,
До восхода рабыней проспала госпожа...

Надо отдать справедливость поэту, была в его чтении очень своеобразная мелодическая основа, только ему принадлежащая и никем в дальнейшем не повторенная. Это заставляло забывать о безвкусице и тяжеловатости содержания, о парфюмерной «нарядности» его, в конце концов, довольно убогого мира.

Я уже привык к тому, что произносилось Северяниным с эстрады в явном расчете на требования неприхотливой публики, и поэтому был несколько удивлен, что на сей раз он был сравнительно прост и естественен в выборе того, что ему хотелось прочесть в этот вечер. Запомнились его весенние строки, в которых не было и тени присущей ему кокетливой нарочитости.

Какие дни теперь стоят,
Ах, что это за дни!
Цветет, звенит, щебечет сад,
Господь его храни!
Цветет сирень. А там — взгляни —
Стада на берегу.
Я не могу в такие дни
Работать — не могу.

Но затем он перешел к стихотворным эпиграммам — довольно едко задел Анну Ахматову, назвал О. Мандельштама «мраморной мухой», а в заключение прочел несколько претенциозных сонетов о музыке, причем выяснилось, что своими любимыми композиторами он считает Масснэ и Тома.

Чтение продолжалось довольно долго, но не показалось утомительным. Потом читал и сам Борис Верин, явно подражая своему учителю. Но в его стихах уже не было ничего, что могло бы оставить след в памяти.

Разошлись поздно, словно чувствуя, что это последний вечер, проведенный под башкировской крышей. Так оно и случилось.

Комментарии

Печатается по: Рождественский Вс. Страницы жизни. Из литературных воспоминаний. М., 1974.

Рождественский Всеволод Александрович (1895—1977) — поэт, мемуарист. Впервые выступил в печати в 1915 г. Входил в группу «Цех поэтов», возглавлявшуюся Н. С. Гумилевым. Автор сб. стихов «Гимназические годы» (1914); «Лето», «Золотое веретено» (оба 1921), «Большая Медведица» (1926), «Гранитный сад» (1929), «Земное сердце» (1933), «Окно в сад» (1939) и др. Известны его воспоминания «Страницы жизни» и литературоведческие книги «Читая Пушкина», «В созвездии Пушкина».

В автобиографической заметке «Нечто о себе» писал: «Мне суждено было родиться на рубеже двух столетий, весной 1895 года, в небольшом городке Царское Село, который ныне носит имя Пушкина. Все здесь говорит о лицейской юности великого поэта, а обширные парки с серебряными прудами и тенистыми аллеями стародавних лип сохранили память о многих светлых именах родной литературы».

Борис Верин — Принц сирени. — Поэт и меценат Борис Николаевич Башкиров-Верин входил в окружение Северянина в 1915—1918 гг. В письме А. Барановой 22 июня 1922 г. Северянин пояснял: «Я произвел Эссена, Башкирова и Правдина в принцы — Лилии, Сирени и Нарциссов. Они заслужили это — они слишком любят искусство» (Северянин, 5, 219). Борис Верин был в эмиграции дружен с композитором Сергеем Прокофьевым, вместе с ним приезжал в октябре 1922 г. в Берлин, встречался с Северяниным. Об этом упоминает Северянин в письме А. Барановой 23 октября 1922 г.: «Мой верный рыцарь — Принц Сирени — поэт Борис Никол<аевич> Башкиров-Верин — 8-го приехал из Ettal (около Мюнхена), — где он живет с композ<итором> С. Прокофьевым, чтобы повидаться со мной. Он пробыл в Берлине 8 дней, и мы провели с ним время экстазно: стихи лились, как вино, и вино, как стихи» (Северянин. 5, 221). В память об этих встречах Северянин посвятил свою книгу «Соловей», изданную в Берлине в 1923 г.: «Борису Верину — Принцу Сирени». Ему же адресованы стихотворения «Борису Верину» (Вервена) и «Поэза принцу Сирени» (Фея Eiole).

«Моя тринадцатая». — Так Северянин называл свою возлюбленную — актрису Марию Васильевну Домбровскую (в замужестве Волнянская) (1895—1922?). Поэт посвятил ей ряд стихотворений: «18 февраля 1915 г.» (1916), «О, горе сердцу» (1916) — сб. «Миррэлия» (1922), «Музе музык» (1918) — сб. «Вервэна» (1920) и др., а также «Громокипящий кубок» — восьмое издание (1915) и сб. «Тост безответный» (1916).

Северянин познакомился с Марией Домбровской 18 февраля 1915 г. во время гастролей в Харькове. Поэт называл ее Балькис Савская в честь героини романа Мирры Лохвицкой «На пути к Востоку» (1897), который считал шедевром. Домбровская была гражданской женой поэта и под именем Балькис Савская, которое взяла своим сценическим псевдонимом, выступала с ним на его вечерах. В 1918 г. Домбровская вместе с Северяниным уехала в Тойлу. В 1921 г. они расстались.

В письме к А. Д. Барановой от 13 октября 1921 г. Северянин признавался: «Я благодарен Балькис за все ее положительные качества, но одно уже отрицательное —осуждение поэта — изничтожило все хорошее» (Северянин. 5, 217—218). После разрыва с Северяниным, который 21 декабря 1921 г. женился на Ф. М. Круут, М. В. Домбровская, по одним сведениям, вернулась в СССР, по другим — осталась в Ревеле и выступала в кабаре.

Лариса Рейснер писала о посвящении восьмого издания «Громокипящего кубка» Тринадцатой, которого не побоялся «утонченный гурман», Игорь Северянин: «Никто не увидел пошлости в этом посвящении, не нашел ее в фиалково-лимонном гареме, которым Северянин окружил свою Тринадцатую. Тем охотнее нашли скабрезность в задыхающихся стихах Маяковского. Его печальные многоточия, в которых больше ярости, чем желания, просмаковали вполне. Никто не захотел увидеть главного, чего нет и не было у Северянина, несмотря на эго-экстазы, груди-дюшесы и захмелевшие цветы: Любви.

А между тем, где ее больше, громадной, нежной, чем в книге, которая называется "Маяковский"» (<подпись> Храповицкий Л. Через Ал. Блока к Северянину и Маяковскому // Рудин. Пг., 1916. № 7. С. 8).

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования

Copyright © 2000—2018 Алексей Мясников
Публикация материалов со сноской на источник.