Николай Андреев. То, что вспоминается
Обычно большой литературный кружок собирался на Татарской улице у Марии Ильиничны Падве, бессменного секретаря кружка. У нее был сын Владимир, отличный музыкант, пианист и скрипач. Пильский предложил на объединенном заседании мне читать доклад, а ему — воспоминания о Куприне. Пришло довольно мало народу, потому что заседание было в другом помещении, но, тем не менее, это произвело большое впечатление: впервые знаменитый критик Пильский соблаговолил читать с каким-то типом, да еще явно молокососного периода.
Владимир Сергеевич безусловно сыграл большую роль в моем развитии, потому что несколько раз оказывал мне доверие авансом. Он выдвигал меня не только как хорошего стилиста в классе, но и как докладчика, артиста, как будущего журналиста, и последнее произошло следующим образом. Вдруг в 4 часа дня в воскресенье было объявлен поэзо-концерт Игоря Северянина, который жил в Тойла, курортном месте между Нарвой и Йевве. Он воспевал Прибалтику: «О, Балтика! О, Сканда! Я с тобой!» Период эго-футуризма, когда он эпатировал публику до революции и во время революции, уже прошел. «Ананасы в шампанском» теперь, пожалуй, не подходили к эмигрантской жизни. В Тойла он имел, как говорили злые языки, тринадцатую жену, эстонку, поэтессу, которая очень хорошо вдруг оседлала Игоря Васильевича и не позволяла ему искать четырнадцатую жену. Я пошел на поэзоконцерт. Народу было много. Все преимущественно из гимназии, кое-кто из родителей, педагоги и, между прочим, редактор-издатель, я еще не был с ним знаком, Ляхницкий, из ежедневной газеты «Последние известия». Он сидел в 1-м ряду, потом повернулся в полоборота и с интересом рассматривал зал. Когда я ближе узнал нравы газеты, то понял, что Ляхницкий мало общался с ревельским обществом, поэтому для него, вероятно, было событием скопление русской молодежи. Игорь Северянин оказался другим, чем мы предполагали. Я ожидал увидеть изломанного эстета, а перед нами вдруг появился высоченного роста, косая сажень в плечах, так нам показалось, по крайней мере, плотный, загорелый, с обветренным лицом, нестарый человек. Вероятно, ему было сорок с небольшим. И что больше всего нас поразило — это его костюм. Одет он был не по-городскому, в рыбацкий свитер и высокие рыбацкие сапоги выше колен. Мы похлопали ему, его представил Владимир Сергеевич Соколов, поскольку это шло под эгидой гимназического литературного кружка, сказал, какое это для нас «событие», он не употребил слово «честь». Когда Северянин стал читать, он вторично нас взял в плен, потому что содержание его поэзии было неожиданным. Никаких изломов, которые пугали или эпатировали русское читающее общество, никаких «Я — гений, Игорь Северянин! Я обэкранен! И повсесердно утвержден!» — ничего подобного. Была хорошая, искренняя и сильная поэзия:
О, Сканда-Балтика! Невеста Эрика!
Тебе я с берега
Дарю венок...
Это было очень уместно для публики в Ревеле. Был тогда в ходу популярный невинный танец фокстрот, который в те времена казался довольно-таки распущенным. Он написал стихи о культуре, которые нас очень поразили: «Культура, культура... И в похотных тактах фокстрота...» Поскольку молодежь часто бывает пуритански настроена, успех был потрясающим. Мы были в восторге. Боже, как он заклеймил то, что не привилось в русской гимназии в тот момент. Мы не включились еще в модерную музыку, в модерные танцы. Позднее это было, но не тогда. И замечательные стихи о природе он читал — «Поэза майских дней». Все это читалось наизусть:
Какие дни теперь стоят!
Ах, что это за дни!
Цветет, звенит, щебечет сад,
Господь его храни!
И нет кузнечикам числа,
Летящим на восток.
Весна себя переросла
И рост ее — жесток...(Май 1914, Тойла)
Я цитирую только отрывки, которые тогда же запомнил на всю жизнь. Некоторых стихов, которые он читал, я никогда так и не встретил в печати. Рев был потрясающий. Купил он нас окончательно и навсегда стихами, обращенными к России, где была строчка: «В Воскресенье свое всех виновных прощает Россия!» И хотя мы, гимназисты той поры, в подавляющем большинстве своем полностью отрицали большевизм и коммунизм, потому что все видели, и не только отвлеченно, но и практически, на судьбах наших семейств, на развале, который охватывал Россию и в котором мы были щепками гонимыми, эти строки соответствовали нашему общему настроению — надо быть великодушными, и суть России не в расправах, не в жестокости, не в суровости, а во всепонимании и всепрощении. Успех был громадный. Северянин был, видимо, доволен, сиял, кланялся, потом встал редактор, полуобнял его за плечи, и они вышли из зала вместе с директором, потом начали выходить и мы. Когда я шел по лестнице, вдруг кто-то положил мне руку на плечо. Я обернулся. Это был Владимир Сергеевич Соколов. «У меня к Вам дело. Редактор сказал, что они не смогли прислать репортера, который написал бы о поэзо-концерте Северянина. Между тем отчет необходимо поместить в газете. Сегодня воскресенье, и он просит, чтобы завтра часам к 5 текст был доставлен прямо ему. Тогда он попадет в вечерний набор. Я думаю, лучше всего будет, если Вы напишете». Я был польщен и немножко испуган. Сказал, что сделаю все возможное. Владимир Сергеевич добавил: «Пожалуйста, не пишите слишком длинно, иначе будут сокращать. 300—400 слов, не больше». И объяснил, сколько это примерно страниц от руки (машинки мы тогда не употребляли) — получалось 2 страницы с гаком.
Я пришел домой и принялся за работу. Мне пришлось переделать раза два. К сожалению, текст не сохранился. Но он был искренний и как будто хорошо написан, потому что почти все напечатали, за исключением нескольких строк. Выбросили мои замечания о том, что Северянин расстался со своим эго-футуристическим прошлым. Возможно, сочли это нахальным для столь молодого репортера-критика. Эта первая рецензия была началом моего регулярного сотрудничества с «Последними известиями». Подписана была заметка Н. А. или Н. А-в, или Николин, псевдоним уже мною употреблявшийся, я не помню, но она имела большой успех. Владимир Сергеевич сказал, что это очень хорошо, и моя слава еще более «утвердилась» в веках! Позднее, уже когда я был в университете, я мысленно не соглашался со многими оценками и подходом Владимира Сергеевича к литературе. Он был в плену социологического толкования литературы, что было понятно — литература занимала довольно скромное место в реальном отделении русской гимназии. Например, в 7—8 классах мы имели 2 часа в неделю занятий по русскому языку и 5(!) часов по эстонскому языку, так нас старались подтянуть до необходимого уровня к выпускным экзаменам. Понятно, что волей-неволей приходилось свертывать многое, что мог бы сказать учитель. Хотя сам он хорошо понимал структуру произведения и его архитектонику. Позднее, когда я узнал формальный метод, я с интересом отметил, что ряд элементов и некоторые утверждения Соколова походили на некоторые тезисы формалистов. Хотя он был шире, он понимал, что литература не только игра формы, как думали формалисты, а выражение писательского сознания. Он ценил социальные, национальные и прочие тона, которые звучали в литературе, особенно в эту эпоху. Надо с благодарностью отметить и то, что у Владимира Сергеевича была великолепная библиотека, которую он неустанно пополнял. Среди множества книг особенно великолепно были представлены публикации XX века. Эта библиотека нам очень помогала, потому что как только он давал тему, он приглашал ученика или ученицу к себе домой и предлагал обычно стакан чаю. Когда мы приходили, на столе уже лежали справочники и библиографические указатели по русской литературе, затем он начинал одну за другой доставать с полок книги и давать вам домой, прочесть. Владимир Сергеевич считал, что докладчик должен быть информирован о предмете, но дорогу должен найти сам. Это не значило, что вы должны повторять его мнения, ничего подобного. Часто получалось интересное, деликатное, но, как мы говорили, «ледовое побоище». Владимир Сергеевич начинал задавать каверзные вопросы докладчику, цитировать критиков, которых тот не употребил или не понял. Это был полезный семинарский подход к литературе.
Комментарии
Печатается по: Андреев Н. То, что вспоминается. Таллинн, 1996.
Андреев Николай Ефремович (1908—1982) — историк, литературовед и искусствовед, в эмиграции до 1945 г. жил в Праге.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |