На правах рекламы:

на сайте www.triastyle.com можно заказать натяжной потолок

Леонид Борисов. В казарме на нарах с Игорем Северяниным

Весной 1916 года без малого две недели служил я в армии вместе с известнейшим в то время поэтом Игорем Северяниным, — в списках он значился как Игорь Васильевич Лотарев и пребывание имел, как и я, в шестой роте и, как и я, спал на втором этаже деревянных пар и даже со мною рядом.

Познакомились мы, как поэты, — один уже почтенный, взысканный и изысканный, другой начинающий и по вине войны оторванный от любимого дела. Ночью полушепотом Северянин читал мне свои стихи, я внимательно слушал, а потом читал и я свои вирши, и он слушал невнимательно, нетерпеливо дергаясь всем телом и поводя огромной головой.

Незадолго до того как на врачебной комиссии его освободили «по чистой», то есть уволили вовсе от военной службы (имелась у него могучая протекция, рука — то, что в наше время именуют блатом), на плацу 3-го пехотного запасного полка (на станции Малый Петергоф, в казармах бывшего Каспийского полка) происходили учебные стрельбы из мелкокалиберной винтовки. Рядовой Игорь Лотарев случайно, или так и должно было быть, из пяти выпущенных пуль в цель попал три раза. Дважды пульки легли кучно. Батальонный командир похвалил Лотарева:

— Молодец, солдат!

На что Северянин, он же солдат Лотарев, чуть повернувшись в сторону батальонного командира, небрежно кинул:

— Мерси, господин подполковник!

Батальонный застыл в позе оскорбленного изумления. Кое-кто из солдат, стоявших подле стрелка и его поощрителя, прыснул в кулак, кое-кто побледнел, чуя недоброе за этакий штатский и даже подсудный ответ, когда полагалось гаркнуть: «Рад стараться, ваше высокоблагородие!»

Наконец батальонный разразился отборной бранью и, призвав к себе ротного, взводного и отделенного, назидательно отчеканил:

— Рядового с лошадиной головой, вот этого, впредь именовать по-новому, а именно, как я скажу: Мерси. Понятно? Рядовой Мерси!

Так на весьма короткое время и прозвали Северянина. На поверке взводный после Логинова и Ляхова выкликал:

— Мерси!

— Я! - негромко отзывался Северянин, нимало не обижаясь на то, что ему переменили фамилию. Мне он жаловался:

— Вот как нехорошо, голубчик Борисов! Теперь я уже нескоро напишу стихи, нескоро... Ну не все ли равно батальонному, как я ответил, не правда ли?

— Конечно, — ответил я, — но, знаете ли, дисциплина, ничего не поделаешь... Вы лучше, Игорь Васильевич, расскажите что-нибудь такое, что сами считаете нужным сказать начинающему поэту вроде меня. Пожалуйста!

Не в эту ночь, а в следующую мой известнейший сосед, ближе придвинувшись ко мне на жестких нарах, поведал следующее, что я дословно и передаю.

— Начинают не поэты, а стихотворцы, то есть люди, которые всего лишь умеют рифмовать и даже, может быть, знают все правила стихосложения. Поэт начинающим не бывает, он берет сразу, как лошадь, с места, и пишет — как взял, так и пошел, вот как человек с тяжелой ношей. Где же он начинает и где по-настоящему работает? Спорно, по-вашему? А по-моему, все понятно. Вы еще ничего не понимаете, слушайте, что я буду говорить...

Я слушал так внимательно, как больше и нельзя. Среди азбучных, календарно-отрывных мыслей у Северянина встречались и подлинные открытия, не только для меня.

— Вы, голубчик, обратили внимание, что я посвящаю мои сборники некоей Тринадцатой, последней? Это просто чепуха, я не считал, сколько их было у меня, — наверное, немного, мне страшно не везло. Теперь, конечно, иначе, теперь прямо отбою нет! А с Тринадцатой все очень просто: надо было привлечь внимание читателей чем-то загадочным, таким, чего у них нет, и средактировать сразу так, чтобы получилось убедительно, чтобы поверили, а для веры необходим туман: в тумане предметы менее ясны, любой за что хочешь примешь! Вам понятно? А пишу я стихи без всяких черновиков — как выпелось, так и хорошо. Если стихи исправлять, будут уже второй и третий раз другие, новые стихи, но те, что были до этого...

— А вы их вынашиваете, обдумываете? — спросил я.

— Нет, не вынашиваю, я не женщина — я поэт, меня что-то вдруг осенило, и я слушаю диктовку тайны и той Тринадцатой, которая...

— Да ведь вы сами же сказали, что все это чепуха! — несообразительно прервал я.

— Чепуха, если по счету, но не чепуха, как нечто чужое для мещанина, обывателя, одного из тех, кто составляет население. Тайна. Без тайны никак нельзя в нашем деле. Дело поэта представляет собою тайну, молодой мой друг. Ежедневно я пишу две-три поэзы.

— В месяц сто двадцать, — вовсе не желая обижать моего соседа, заметил я.

— Не издевайтесь, вы и я — мы на равных положениях, мы солдаты, хотя вы и вольноопределяющийся. Что я хотел сказать?.. Писание стихов — это приятная забава, это как птичье пение, от радости бытия, от большого счастья, от...

— А если от несчастья? — опять прервал я, на этот раз уже себя не осуждая.

— Тогда я не буду писать или перейду на прозу. А то и вовсе замолчу. Или, лучше, буду писать письма, жаловаться родным и знакомым. Стихи, или говорю я — поэзы, должны идти от настроения. Что? Это тоже, по-вашему, чепуха? Вы еще ничего не понимаете. Вы думаете и чувствуете грубо, реально, смешно. Вы могли бы дать мне кличку вроде Мерси. Вот скоро я выберусь из этой помойной ямы...

Я напомнил ему (он меня вконец разозлил) те стихи, где он собирается идти во главе своих поклонников на Берлин. Я прочел эти строки вслух:

Друзья, но если в день убийственный
Падет последний исполин,
Тогда, ваш нежный, ваш единственный,
Я поведу вас на Берлин!..

— Хотели на Берлин вести людей, а сами из воинской части смываетесь, да еще называете ее помойной ямой! — обиженным, недобрым тоном заявил я Северянину. — Мне очень нравится ваш первый сборник «Громокипящий кубок», но, простите, все остальное мне не нравится, — я особенно не верю тому стихотворению, или, как вы говорите — поэзе, где вы собираетесь вести нас на Берлин. Когда же поведете? По-моему, уже пора!..

Совершенно серьезно, нисколько не обижаясь на мой критический разнос, от всего сердца Северянин ответил:

— Дайте срок. Доведу! Еще время не настало. Я знаю когда-

Более полувека прошло с той ночи, когда я разговаривал с Северяниным на нарах в солдатской казарме, но мое изумление, схожее с испугом, не только памятно мне, но я даже явственно, зримо, как наяву, а не только силой воображения вижу лишенный и тени лукавства взор Северянина, слышу его рассудительно-назидательные нотки в обещании рано или поздно повести людей на Берлин, когда настанет для этого время...

— Господь с вами! — воскликнул я. - Этак шутить! Знаете ли, ведь это...

— Я не шучу, — спокойно ответил Северянин. — Мне уже не раз задавали этот самый вопрос, и я всегда и всем отвечал: я не отказываюсь, я поведу, но...

Я едва сдержал смех. Я накрылся с головой шинелью.

— Но, — продолжал Северянин, — мне не доверяют, понимаете? И, наверное, и потом не доверят, но именно мне и следовало бы поручить эту военную и весьма несложную задачу...

— Да, вряд ли вам доверят, — ответил я, высовывая голову из-под шинели и все еще борясь с подступающим смехом. — К счастью, господин Лотарев, не доверят: вы этакое наделаете, что... А теперь продолжайте, пожалуйста, о стихах. Вы остановились...

На нас прикрикнул дневальный, мы мешали спать товарищам нашим, мы оделись и вышли на площадку лестницы. Там за взятку в размере пяти папирос дневальному первого взвода разрешено было нам поторчать минут двадцать, не больше, посидеть и покурить, не удаляясь для этого в уборную.

— Всю жизнь буду писать о мечте, о грезах, о красивой жизни, — жадно затягиваясь дымом, проговорил Северянин, и взор его стал влажен и печален. — Ненавижу реальность, то, что вы называете жизнью. Я сотворяю свою, другую реальность, понимаете? Один критик назвал меня красавицей, нюхающей табак. Мне это льстит: я красавица, иначе говоря, я красивый человек. Впрочем, знаю это и без критика. Но он же сказал, что я ничего не произнес в поэзии своего, ничего не придумал, что до меня то же самое говорил один персонаж из одного сочинения Достоевского, и будто бы у меня лакейские мечты и лакейские позы. И поэзы плюс ко всему. Какое свинство! Не пишите, друг мой, о жизни — пишите о том, о чем вы мечтаете, — ведь вы же мечтаете вот сейчас, сию минуту...

Я подумал: неужели он узнает, увидит, что я мечтаю о доме, о лампе на столе, о раскрытой книге, — неужели он догадается обо всем этом небогатом, но таком недоступном моем мечтании?..

— Вы мечтаете о красавицах в качалках на борту парохода, и вы хотите, чтобы подле вас на граммофоне вертелась пластинка с каким-нибудь модным романсом или танго... Какие красивые появились танго, — слыхали? А в зубах у вас дорогая сигара...

Взрыв хохота возвратил моего собеседника на землю: хохотал дневальный, ненароком подслушавший монолог рядового Мерси.

А я с тех пор очень жалею ныне уже покойного поэта Игоря Северянина, по паспорту Игоря Васильевича Лотарева, недолгое время носившего кличку Мерси. Жалею и люблю его — избранного, чтобы из сотен его «поэз» в сборник «Избранное» были включены самые лучшие, самые сердечные и душевные, и пусть таких окажется немного — один томик, но зато какой это будет томик!..

Комментарии

Печатается впервые по рукописи (РГАЛИ).

Арусяк Шахназарова (Арусяк Амбарцумовна Мелик-Шахназарова; 1890—1922) — молодая поэтесса, в 1910 г. отправилась из Баку в Петербург поступать на словесно-историческое отделение Бестужевских курсов. В Петербурге она познакомилась с некоторыми поэтами, в частности с Игорем Северянином, посещала поэзовечера, входила в круг его знакомых. Северянин посвятил княжне Шахназаровой стихотворение «Демон» (ноябрь 1911). В автобиографическом романе «Падучая стремнина» поэт вспоминал:

Так шли года, и женщины мелькали,
Как лепестки под ветром с вешних яблонь:
Княжна Аруся, Сонка, Валентина…

Печатается по: Борисов Л. За круглым столом прошлого. Воспоминания. М., 1971.

Борисов Леонид Ильич (1897—1972) — литературовед, мемуарист.

...один критик назвал меня красавицей, нюхающей табак... — Речь идет о критике А. А. Измайлове, который написал рецензию на «Громокипящий кубок» Игоря Северянина: «Красавица, нюхающая табак».

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования

Copyright © 2000—2018 Алексей Мясников
Публикация материалов со сноской на источник.