Александр Дейч. День нынешний и день минувший
По какому-то чувству контраста рядом с тихим и погруженным в себя Ремизовым встает другой, столь непохожий на него образ поэта, шумного до крикливости, и вместе с тем лирического, новаторски словотворческого и связанного с традициями русской поэзии. Это — Игорь Северянин.
Не помню, в каком году, но в день моего рождения, в мае, старый приятель отца, солидный адвокат, принес мне книгу Игоря Северянина «Громокипящий кубок».
— Это должно тебе понравиться, — снисходительно улыбаясь, сказал адвокат. — Ты ведь любишь все оригинальное и новое. Подумать только: «Громокипящий кубок».
Помню, как я смутил гостя, сказав, что это ничуть не ново, а взято из Тютчева и из давно известного стихотворения «Люблю грозу в начале мая».
Ты скажешь: ветреная Геба,
Кормя Зевесова орла,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
Об Игоре Северянине много писали. К. Чуковский посвятил ему блистательный фельетон и дал впечатляющий образ поэта, В. Брюсов назвал его «мастером стиха».
Со смешанным чувством горячего любопытства и первоначальной недоверчивости к новаторству Игоря Северянина я стал читать «Громокипящий кубок».
«Сирень моей весны» — название первого цикла этого сборника. Мне показалось, что поэт привержен к обычным формам русского лирического стиха, и ничего дерзкого на первый взгляд не обнаруживается. А ведь писатель старшего поколения Федор Сологуб напутствовал Игоря Северянина предисловием, в котором говорилось:
«Люблю стихи Игоря Северянина. Пусть мне говорят, что в них то или другое не верно с правилами пиитики, раздражает и дразнит, что мне до этого?
Я люблю их за их легкое, улыбчивое вдохновенное происхождение. Люблю их потому, что они рождены в недрах дерзающей, пламенной волей упоенной, души поэта. Он хочет, он дерзает не потому, что он поставил себе литературной задачей хотеть и дерзать, а только потому он хочет и дерзает, что хочет и дерзает». Автор предисловия писал, что поэзия Игоря Северянина «нечаянная радость в серой мгле северного дня».
«Дерзания» Игоря Северянина обнаруживаются во втором цикле — «Мороженое из сирени». Становишься в тупик перед алогизмом: а может ли быть «мороженое из сирени»? Варенье еще варят из цветов, скажем, розовое варенье, но можно ли состряпать «мороженое из сирени»? Если так рассуждать, с утилитарно-бытовой точки зрения, то лучше было бы сразу отбросить в сторону «Громокипящий кубок». А все же начинаешь читать стихи поэта и вовлекаешься в музыку стиха, в необычно фантастические образы, в картины, которые и реальны, и немыслимо несбыточны.
Игорь Северянин мечется в поисках пути: то становится эстетом, индивидуалистом, уходящим в выдуманный мир радостей и страданий, то хочет накормить неслыханным «мороженым из сирени» непосвященного, «площадного» читателя, то, непризнанный и осмеянный, прячется «за струнной изгородью лиры». Та смелость, о которой свидетельствует Сологуб в предисловии, заключается, главным образом, в неологизмах, вводимых поэтом.
Но время меняет критерии и смещает пропорции. Казалось дерзким, что Игорь Северянин от слова «звучать» производит «озвучить», а сейчас это вошло в повседневный обиход: такие же словообразования, как «златополдень», тоже никого не удивят. Говорим же мы не только «первоцвет», но и «первомай». Тогда меня особенно привлек последний раздел сборника: «Эгофутуризм». Ведь сам Игорь Северянин считал себя главой «эгофутуристов», то есть, по прямому смыслу — индивидуалистов-футуристов. Вот тут уж самоутверждение «я» поэта доведено до крайней гиперболизации. Филистеры были раздражены нескромностью Игоря Северянина, не понимая, что это вызвано нарочитым желанием раздразнить и разозлить:
Я, гений Игорь Северянин,
Своей победой упоен...
Или:
Я прогремел на всю Россию,
Как оскандаленный герой...
Литературного мессию
Во мне приветствуют порой;
Порой бранят меня площадно;
Из-за меня везде Содом
Я издеваюсь беспощадно
Над скудомысленным судом.
Какой благодарный материал давал поэт разозленным фельетонистам и растревоженным обывателям! И этим он пуще привлекал внимание, собирал переполненные залы своими поэзоконцертами и слыл российским Оскаром Уайльдом.
Он и в самом деле по внешнему облику походил на знаменитого английского эстета. Так, по крайней мере, мне сразу показалось, когда я увидел перед собой высокого, молодого еще человека, стройного, с крупными чертами несколько асимметричного лица и большими, но полузакрытыми глазами. Он пришел ко мне по совету одного нашего петербургского приятеля, пришел неожиданно и случайно застал меня дома. Я сидел за пишущей машинкой, недавно приобретенной, считавшейся редкостью в частных домах. Ведь в ту пору даже в типографиях наборщики работали по рукописям, силясь разобрать трудные авторские почерки. Он приветливо улыбнулся, крепко пожав руку, и сказал:
— Я — Игорь Васильевич Лотарев.
Заметив мое смущение, он тут же быстро произнес:
— Простите, я попросту — Игорь Северянин. Помешал вам?
Разумеется, я радушно принял столичною гостя, объяснив, что рад с ним познакомиться, что я не занят, а пользуюсь досугом и учусь печатать на пишущей машинке.
Игорь Северянин сказал, что он никогда не мог бы писать на машинке, что он должен видеть свой почерк, сочиняя стихи, что и бумага для них должна быть особенная — сиренево-фиолетовая. Вообще, добавил он, муза боится всяких машин, техники, фабричных труб.
— Какой же вы футурист после этого? — спросил я.
Он произнес длинную речь, из которой вытекало, что техника входит и в его стихи, но в таком опоэтизированном виде, в таких невиданных формах, что кажется экзотической, словно «мороженое из сирени».
Игорь Северянин говорил просто, скромно и сдержанно. Трудно было поверить, что он объявляет себя гением и видит вокруг лишь «обнаглевшую бездарь».
— Поэзия и жизнь, — сказал поэт, — две параллельных линии. В геометрии они сходятся в бесконечности, а в действительности часто пересекаются, набегают друг на друга и отскакивают прочь. Наша жизнь слишком обыденна, и я ловлю любое сочетание, любой перекресток этих двух линий, чтобы обогатить и расцветить действительность.
Философия Игоря Северянина не показалась мне очень убедительной, но я из тактичности с ним не спорил, а старался понять, как относятся эгофутуристы к группе кубо-футуристов. И об этом он говорил убежденно, со спокойной рассудительностью:
— Маяковский — сила, талантище, темперамент. Он скоро поймет, что надо сбросить желтую кофту. Еще есть два-три таланта среди них, а остальные - «обнаглевшая бездарь». Скандалисты не могут продержаться в русской поэзии. Сорняки выдернут, останутся злаки.
Мы расстались после долгой беседы. Многое было для меня непонятным, ясно одно: крайности суждений поэта вызваны полемичностью. А он казался мне настоящим поэтом с большими возможностями.
...Горели хрустальные люстры, обливая молочно-белым светом красивый зал Купеческого собрания. На эстраде — Игорь Северянин в хорошо скроенном черном костюме с белой хризантемой в петлице. Теперь еще больше походил он на Оскара Уайльда. Только вот, помнится по описаниям, во время турне по Америке выходил с желтым подсолнечником в бутоньерке.
Манера чтения стихов была у Игоря Северянина особенная. Сколько бы ее ни описывали, — а это делали многие, — тому, кто не слыхал поэта, трудно ее представить. Кажется, не сохранилось записей его голоса, по крайней мере, мне не приходилось слышать таких записей. Это не было декламацией, построенной на нарочитой напыщенности, не было в его чтении и обычных в то время «завываний». Он произносил стихи нараспев, находя для каждого из них свою мелодию. Полупение-получтение — так можно определить его манеру. Удивительнее всего, что даже малозначительные его «поэзы» воспринимались всерьез и волновали слушателей, особенно же слушательниц. По прошествии полувека большинство тогдашних стихотворений Игоря Северянина выглядят манерными и вышедшими из моды, даже немного смешными:
Я вскочила в Стокгольме на летучую яхту,
На крылатую яхту из березы карельской,
Капитан, мой любовник, встал с улыбкой на вахту,
Закружился пропеллер белой ночью апрельской,Опираясь на румпел, напевая из Грига,
Обещал он мне страны, где в цвету абрикосы.
Мы надменно следили эволюцию брига...
А дальше следовал восторженный рассказ о «космических мирах», которые посещает эта летучая яхта, благополучно садящаяся на плавучую льдину. Это была ультрасовременная тема в то время, когда совершали первые полеты русские авиаторы и гудели пропеллеры редких сигарообразных дирижаблей, но отражалась она здесь в мещанском аспекте, в искривленном зеркале фантастического романса. Но когда Игорь Северянин читал свои «программные» стихи, там уже было нечто другое — тоска по новому искусству:
Увы, пустынно на опушке
Олимпа грозовых лесов...
Для нас Державиным стал Пушкин,
Нам надо новых голосов...Теперь повсюду дирижабли
Летят, пропеллером ворча,
И ассонансы, точно сабли,
Рубнули рифму сгоряча.Мы живы острым и мгновенным,
Наш избалованный каприз:
Быть ледяным, но вдохновенным,
И что ни слово, то сюрприз.
Внешняя красивость, эстетизация будничной жизни, воспевание «будуара тоскующей нарумяненной Нелли, где под пудрой молитвенник, а па ней Поль де Кок», надо признаться, звучит теперь почти пошлостью. А тогда? Конечно, находило все это своих читателей и почитателей. Визжали от восторга, требовали «бис» самые разные слушатели — скучающие буржуазные барышни и фрондирующие «новаторы», жаждавшие прежде всего протестующего, «смелого и дерзкого» слова.
Со времени поэзоконцерта в Киеве у меня с Игорем Северяниным установились дружеские отношения. Изредка мы переписывались, а весной 1914 года он приглашал меня приехать в Тойлу, в Эстонию, где он жил. Ему понравилась моя статья о футуризме «В стане разноголосых», напечатанная в двух номерах приложения к «Ниве» (январь-февраль 1914 г.). Там было отведено место и его поэзии, хотя во многом он уже отошел от тех футуристических увлечений, которыми отмечены его первые сборники. Я ответил, что собираюсь в Коктебель на дачу М. Волошина и потому не могу принять его приглашения. И вот уже в июне, месяца за полтора до начала мировой войны, я получил из Тойлы продолговатый сиреневый конверт (и далась же Игорю Северянину сирень!), содержавший на такой же сиреневой бумаге четко написанное стихотворение:
Наш почтальон, как друг прилежный,
Которому чего-то жаль,
Принес мне вашу carte postale,
Мой друг, утонченный и нежный,
Он оттенил мою печаль.
Открытки вашей тон элежный.
Мы оба будем у морей,
У парусов, у рыб, у гребли —
Вы в осонетенном Коктэбле,
А я у ревельских камней,
Где, несмотря на зной дней,
Поля вплотную не нахлебли.
Но с каждым днем они полней.
Увы, неожиданный гром войны помешал мне поехать в Коктебель, а Игорь Северянин остался в Эстонии, там пережил войну и Октябрьскую революцию, оказавшись отрезанным от родины. О его жизни в вынужденной эмиграции и новом этапе творчества можно судить по воспоминаниям людей, хорошо знавших Игоря Северянина вплоть до его смерти в 1941 году в Таллине. Приход советских войск в Эстонию Игорь Северянин встретил восторженным гимном «Привет Союзу» («Шестнадцатиреспубличный Союз, определивший все края вселенной...»), напечатанным в «Красной нови». Мне кажется, что придет время, когда тщательно отобранные стихи Игоря Северянина найдут свое место в «Библиотеке поэта».
Вслед за эгофутуристом Игорем Северяниным в Киев приехали и кубофутуристы. Был тогда, ныне не существующий, Второй городской театр. Находился он в живописном месте города, неподалеку от Днепра. Серое каменное здание, очень неуютное, с мрачным зрительным залом и пустынными коридорами, не пользовалось симпатиями киевлян. То и дело там сменялись артистические труппы. Играли и оперетта, и заезжий еврейский театр, и русская драма. Но вот в конце января 1914 года по городу были расклеены афиши сенсационного содержания. Во Втором городском театре состоится поэзоконцерт московских футуристов. Участвуют: Василий Каменский, Владимир Маяковский, Давид Бурлюк. Атмосфера, окружавшая эту «единственную гастроль», была обычной, когда речь шла о футуристах: усиленные наряды полиции у театра, строгая проверка билетов городовыми и капельдинерами, валом валившая публика в ожидании «безобразий».
Запомнились немногие подробности вечера: красная (именно красная, а не желтая на этот раз) кофта Маяковского, громогласная полемика Василия Каменского с противниками футуризма и с самим собой: «Смехачам наш ответ», доклад Д. Бурлюка, отрывочный и невразумительный. — «Футуризм и кубизм». Галерка гудела живо реагирующим на все хором молодых голосов, партер чем ближе к сцене, тем был сдержаннее и напряженнее. Впрочем, наиболее темпераментные «солидные» слушатели порой выкрикивали: «Позор!» «Балаган!» Когда открылся занавес, сцена была пуста, и только вверху на колосниках висел огромный рояль, подвешенный за ножки на толстых канатах. Это вызвало сразу смех наверху и голоса возмущения внизу. Появился Маяковский, шум усилился. Высоко подняв руку, он зычным голосом крикнул:
— Почему шум?
Из зала нестройно закричали:
— Издевательство, зачем рояль висит?
Маяковский зычным голосом ответил:
— Рояль висит потому, что я на нем играть не буду.
Самым интересным оказалось чтение стихов Маяковского. Некоторые из них я уже знал и даже видел в 1913 году трагедию «Владимир Маяковский» в петербургском «Луна-парке» с автором в заглавной роли.
Поэзия Маяковского привлекала молодежь, которая не могла не почувствовать свежесть и необычность его таланта. В исполнении Маяковского особенно выделялась та мощь поэтического голоса, которая, казалось, рождена именно для его стихов. Уже стало тривиальным сравнивать чтение самого Маяковского с музыкой могучего органа, но от этого сравнений нельзя уйти. Прошли долгие годы, по и сейчас не могу забыть его мощного, вызывающего восклицания-вопроса:
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
Василий Каменский прочитал несколько своих стихотворений, но успех имел несравненно меньший. А афоризмы и парадоксы Давида Бурлюка многих привели в смущение своей безапелляционностью и дерзостью.
«Летописцы» тех дней рассказывают о скандале, якобы разыгравшемся на этом поэзоконцерте. Футуристы, мол, при перепалке со зрителями задели какое-то высокое начальство, и им пришлось попросту бежать из Киева на товарном поезде, шедшем в Одессу. Я этого не знаю, хотя и присутствовал в театре до конца вечера. Факт тот, что второй поэзо-концерт, назначенный на 31 января, уже не состоялся. Афиши обещали много занимательного:
Вл. Маяковский. «Я! На флейте водосточных труб!»
Д. Бурлюк. «Я! Доитель изнуренных жаб».
Афиши, расклеенные на столбах по всему городу, еще долго висели, развлекая любопытных.
Комментарии
Печатается по: Дейч А. И. День нынешний и день минувший. М., 1985.
Дейч Александр Иосифович (1893—1972) — поэт, переводчик, критик, литературовед.
Предыдущая страница | К оглавлению |