Разрыв с Фелиссой Круут
К середине 1930-х годов отношения супругов разладились. О некоторых обстоятельствах их жизни вспоминал Василий Витальевич Шульгин, встречавший их тогда в Югославии: «Не знаю, Фелисса, его жена, была ли она когда-то в его мыслях принцессой Ингфрид (кажется, так ее зовут). Была ли она вдохновительницей некой его скандинавской поэмы. Несомненно только было то, что и сейчас он смотрел на нее с любовью. И при том с любовью, отвечавшей его общему облику; с любовью и детской, и умудренной.
Умудренной — это естественно: он был значительно старше ее. Но — детской? В этом была разгадка одной тайны. Она была младше его и, вместе с тем, очень старшей. Она относилась к нему так, как относится мать к ребенку; ребенку хорошему, но испорченному. Она, как мне кажется, не смогла его разлюбить, но научилась его не уважать. И это потому, что ему не удалось ее "испортить". Ингрид не стала Периколой».
Весной 1935 года Игорь Северянин расстается с Фелиссой Круут, покидает Тойлу и переезжает к Вере Борисовне Запольской (Кореневой, Коренди) и ее трехлетней дочери Валерии Кореневой в Таллин.
Для Северянина это был трудный выбор «на разрыв». Шульгин рассказывал о Фелиссе:
«Да, она была поэтесса; изысканна в чувствах и совершенно не "мещанка". Но все же у нее был какой-то маленький домик, где-то там, на Балтийском море; и была она, хоть и писала русские стихи, телом и душой эстонка. Это значит, что в ней были какие-то твердые основы, какой-то компас, какая-то северная звезда указывала ей некий путь...
Она его все же не бросила; она не могла бросить дело своей жизни; она была и тверда, и упряма; но она была бессильна удержать в своем собственном сердце уважение к своему собственному мужу; к мужчине, бесконечно спасаемому и вечно падающему. Ее чувство существенно переродилось; из первоначального восхищения, вызванного талантом, оно перешло в нечто педагогическое. Из принцессы ей пришлось стать гувернанткой. А потребность восхищения все же с ней осталась; ведь она была поэтесса! И он это понял, он это чувствовал. Он не мог наполнить поэтических зал в ее душевных апартаментах. Но ведь он был поэт! Поэзия, можно сказать, была его специальность, — это было то, зачем он пришел в мир.
И вот, можно сказать, родная жена... Это было горько. Тем более горько, что справедливо. Разве он этого не заслужил? Но именно заслуженное, справедливое, оно-то и печалит. Наоборот, несправедливость таит в себе природное утешение.
Чем выше она, жена, подымалась, тем ниже он стал падать в своих собственных глазах. И они расходились, как ветви гиперболы.
...Здесь чувствовалась какая-то драма. В особенности, когда она говорила:
— У Игоря Васильевича есть сын...
— От другой жены, вы хотите сказать?
Она улыбалась. Улыбка у нее была приятная, несколько лукавая, чтобы не сказать, загадочная. И говорила:
— Да нет же. Он считает, что это и мой сын.
— А вы?
— Я от него отреклась. Это сын Игоря Васильича!
— ?
— Вы не понимаете? Это трудно понять. Но это так. Ему сейчас шестнадцать лет, и живет он у бабушки. Я его не хочу видеть».
Столь необходимое поэту восхищение он находил, и не раз, за годы супружества, но встреча с молодой учительницей Верой Коренди стала решающей. В авторском экземпляре книги «Классические розы» в стихотворении «Любовь коронная», датированном «1929, 9 октября», снято посвящение «Ф. М. Л.» (Фелиссе Михайловне Лотаревой), поскольку после 1935 года женой поэта стала Вера Коренди. По той же причине Северянин зачернил свою надпись на книге «Адриатика»:
«Фелиссе — единственно — любимой — Игорь.
Тойла... 1932... август».
Письма Северянина — незаменимый источник сведений для уточнения фактов жизни и творчества поэта. Поскольку, как уже отмечалось, эта часть архива поступила в Эстонский литературный музей от Фелиссы Круут, то ядром коллекции являются 69 писем Северянина к ней (1935—1938) и сопутствующие документы.
Северянин увлекался и влюблялся не раз за время брака с Круут, всякий раз оставаясь в семье, — уход к Вере Коренди нарушил это шаткое равновесие. Фелисса не приняла его обратно, хотя Северянин писал ей покаянные письма, надеясь сохранить хотя бы дружеское общение. Приведем одно из таких писем от 8 марта 1935 года:
«Это действительно возмутительно: ты веришь больше злым людям, чем мне, испытанному своему другу! Моя единственная ошибка, что я приехал не один. Больше ни в чем я не виноват. Фелиссушка, за что же ты оскорбила меня сегодня? Почему не дала слова сказать? Почему веришь лжи злых людей — повторяю? Мало ли мне что говорили и говорят, как меня вы все ругаете! Однако же я стою выше всего этого и не передаю ничего, чтобы не огорчать тебя! Я никому не верю, и ты не должна верить. Что ты хочешь, я то и исполню — скажи. Она уедет сегодня, а я умоляю позволить объясниться с тобой, и то, что ты решишь, то и будет.
А вчера я потому не пришел, что Виктор сказал только в 9.30 веч. И сказал так:
— С Вами хотят поговорить.
— Когда?
— Сегодня вечером или завтра утром.
Я же не знал, что спешно, было скользко и очень темно, и вот я пришел утром. А если бы я знал, что нужно вчера вечером, я пришел бы, конечно, вчера же, хотя бы ночью. И еще я думал, что ты спать ложишься, и не хотелось мне тебя, дорогая, тревожить.
Я очень тебя прошу, родная, позволить поговорить последний раз обо всем лично, и тогда я поступлю по твоему желанию. Я так глубоко страдаю. Я едва жив. Прости ты меня, Христа ради!
Я зайду еще раз.
Твой Игорь,
всегда тебя любящий».
«Я хочу домой. Я не узнаю себя. Мне больно, больно, больно!» (14 марта 1935 года). 1 августа 1935 года в день рождения Вакха Северянин, словно украдкой, пока остался один дома, пишет о своем «духовном одиночестве», отсутствии поэзии и тонких людей — «мне с нею не по пути»: «Тяжело мне невыносимо. Я упорно сожалею о случившемся. И с каждым днем все больше... О тебе мои грёзы и вечная ласка к тебе».
В следующем из сохранившихся писем (19 апреля 1936 года из Сонды), после запрета писать, Северянин тоскует о неудавшейся попытке остаться в Тойле навсегда:
«В этот раз ты поступила со мною бесчеловечно-жестоко и в высшей степени несправедливо: я приехал к тебе в Страстную Господню пятницу добровольно и навсегда. Моя ли вина в том, что разнузданная и неуравновешенная женщина, нелепая и бестолковая, вызывала меня по телефону, слала телеграммы и письма, несмотря на мои запреты, на знакомых? Моя ли вина в том, что она, наконец, сама приехала ко мне, и я случайно, пойдя на речку, встретил ее там? Я ни одним словом шесть дней не обмолвился ей и послал ей очень сдержанное и правдивое письмо только накануне ея приезда, и, следовательно, если бы она не приехала в четверг, она получила бы утром в пятницу мое письмо и после него уже конечно не поехала бы вовсе, ибо мое письмо не оставляло никаких сомнений в том, что ей нужно положиться на время до каникул, т. е. до 25 мая, и тогда выяснится, смогу ли я жить с ней или вернусь. И конечно, к 25 мая я — клянусь тебе — написал бы ей, что не вернусь. Я, Фишенька, хотел сделать все мягко и добросердечно, и ты не поняла меня, ты обвинила меня в предумышленных каких-то и несуществующих преступлениях, очень поспешила прогнать меня с глаз своих долой, чем обрекла меня, безденежного, на униженья и мытарства и, растерзанного, измученного, не успевшего успокоиться, передохнуть и придти в себя, бросила вновь в кабалу к ней и поставила в материальную от нея зависимость».
Адресуя письма «Toila, Felissa Severjanina», поэт настаивал на сохранении прежней жизни, где супругов часто именовали по его литературному псевдониму, а не по гражданской фамилии «Лотаревы». И венчалась Фелисса Михайловна как Лотарева. Северянину в это время пришлось много усилий прилагать в сборе документов, удостоверяющих его личность, вероятно, в связи с хлопотами о вступлении в кассу пенсионеров. 1 декабря 1936 года он пишет, что пойдет «в министерство относительно перемены фамилии». Он сообщает 3 марта 1937 года, что подает в министерство прошение о пенсии с 1 апреля по 40 крон в месяц. В феврале же был назначен суд в Иеве по установлению фамилии, куда он должен был явиться с метрикой к девяти утра из Таллина... «Хочу домой к своему умному другу, оберегающему меня заботливо от дрязг жизни» (31 января 1937 года).
Вера Борисовна тоже заботилась о Северянине, тратила свои средства, порой ходила на почту и посылала денежные переводы Фелиссе Круут, поскольку сам Северянин не умел по-эстонски заполнить бланк. Она, несмотря на протесты родных, ходила по домам, предлагая книги Северянина за две-три кроны, что было физически трудно (однажды она слегла с прострелом) и неловко — она работала в школе. Порой Вера Борисовна уходила на целый день, и на поэта нападала тоска, чувство одиночества. Разрыв с Фелиссой Круут во многом лишил Северянина привычного круга знакомых. Вспоминали, что жена Генрика Виснапу не переступала порога, пока ее муж беседовал с поэтом в доме Коренди. В письмах болгарскому знакомому Савве Чукалову Северянин так и не рассказал о новом своем положении, продолжая передавать привет от Ф.М. и сообщать подробности семейной жизни. Напротив, в письме Рахманинову он указывает, что живет с женой и дочерью.
Постоянный лейтмотив писем — «я живу не так и не там». Смирившись к 1937 году с потерей прежней семьи, Северянин не в силах смириться с утратой прежнего образа жизни, на протяжении пятнадцати лет связанного с Тойлой (а в дачном варианте и больше двадцати лет!). «С каким упоением я поехал бы сейчас обратно», ибо, повторяет он, «состояние, мне свойственное: стать только поэтом и жить всегда в природе!» (30 декабря 1936 года). «Домой, к тебе, в предвесенье!» (1 марта 1937 года). «Изнемогаю от тоски по Тойле» (2 апреля 1937 года). Все попытки снять комнату у реки, близ озер только углубляли его недовольство, и новые места не могли сравниться с Тойлой.
21 декабря 1937 года Северянин пишет Фелиссе:
«Вакха и меня ждите 23-го в 12—15 дня: его отпустят только 22-го, а меня держит цепко общее дело. М. б., я и 24-го буду даже. Привет всем. Не все в порядке.
Igor».
Однако разрыв давался Северянину очень тяжело. В письмах Фелиссе в 1935 году звучит тоска по утраченной семье:
«Дорогая ты моя Фелиссушка!
Я в отчаянии: трудно мне без тебя. Но ты ни одному моему слову не веришь, и поэтому как я могу что-либо говорить?! И в этом весь ужас, леденящий кровь, весь безысходный трагизм моего положения. Ты скажешь: двойственность. О, нет! Все, что угодно, только не это. Я определенно знаю, чего я хочу. Но как я выскажусь, если, повторяю опять-таки, ты мне не веришь? Пойми тоску мою, пойми отчаяние — разреши вернуться, чтобы сказать только одно слово, но такое, что ты вдруг все поймешь сразу, все оправдаешь и всему поверишь: в страдании сверхмерном я это слово обрел. Я очень осторожен сейчас в выборе слов, зная твою щепетильность, твое целомудрие несравненное в этом вопросе. И потому мне трудно тебе, родная, писать. Но душа моя полна к тебе такой животворящей благодарности, такой нежной и ласковой любви, такого скорбного и божественного света, что уж это-то ты, чуткая и праведная, наверняка поймешь и не отвергнешь. Со мной происходит что-то страшное: во имя Бога, прими меня и выслушай... Я благословляю тебя. Да хранит тебя Бог! Я хочу домой.
Я не узнаю себя. Мне больно, больно, больно! Пойми, не осуди, поверь.
Фелиссочка!..
Любивший и любящий тебя — грешный и безгрешный одновременно —
твой Игорь...»
В марте 1937-го он пишет Фелиссе Круут о желании сбежать от удручающей жизни в Таллине: важнейшим конфликтом — диссонансом этих лет стало противоборство города и природы. Обозначение места — Таллин — он в письме заменяет — «город дрянной», «здесь непроходимая тощища». Близкий мотив звучит в письме Ольге Круут (10 декабря 1936 года):
«...завидую вам, что вы живете в деревне, где все умнее, честнее, благороднее, чище и прекраснее, чем в зверинце для двуногой падали — окаянном, Богом проклятом, городе. Для Поэта воистину большое несчастье не видеть речки, поля и леса. Здесь даже воздух напоминает дыханье дьявола. Здесь можно изуродовать свою душу и просто умереть от горя».
Значительное количество дарственных надписей Игоря Северянина, адресованных жене Фелиссе Круут, отражает сложившиеся между ними после 1935 года драматичные отношения. После ухода Северянина к Вере Коренди, несмотря на его скорые мольбы о возвращении домой и покаяние, Фелисса не могла простить мужу измены и большинство адресованных ей инскриптов прежних лет закрасила черными чернилами. Но ряд надписей удалось прочитать, среди них — на авантитуле небольшой, но изящно переплетенной в ткань малинового цвета с золотым тиснением брошюры Игоря Лотарева «Гибель Рюрика»:
«Единственный экземпляр единственному другу Фелиссе
Крут-Лотаревой.
Игорь Лотарев. Toila. 1922.1-27».
Зачеркнутым было и стихотворное посвящение на титуле альманаха «Via sacra» («Священный путь») 15 января 1923 года:
«Фелиссе
"...От омнибуса и фиакра
Я возвращаюсь снова в глушь
Свершать в искусстве via sacra
Для избранных немногих душ..."
Игорь».
Среди незачеркнутых — дарственные надписи, дающие представление о читательских пристрастиях Игоря Северянина. В разное время в эмиграции восполняя книги, оставленные в Петрограде, он купил пять сборников Николая Гумилева, три из них подарил жене. Например, на книге «Шатер» (Ревель: Издательство «Библиофил», 1921) поэт написал:
«Дорогой моей Филисов чудную книжку дарю.
Игорь — Toila. 1925».
На сборнике Гумилева «Костер» (Берлин; Петроград; Москва: Издательство Гржебина, 1922) автограф Северянина:
«Фелиссе моей, незаменимой никогда.
Игорь. Прага. 1925. 29 мая».
Своеобразное пожелание на книге А.П. Чехова «Драмы и комедии» (Берлин: Издательство И.П., 1920):
«Дорогой Филиссена "познание".
Игорь-Северянин. 1927. Eesti Toila».
Летом Северянин поселяется с Верой Коренди в деревне Сааркюля.
«Впоследствии мы осуществили свою заветную мечту: приобрели лодку — красавицу "Дрину" — белую с синими бортами. С какой гордостью и почти детской радостью садились мы в это "легкое чудо"!!!..
После Сааркюля мы Недолгое время жили в Санде. Озеро Ульясте, бездонное и неприветливое... О нем сложилось много легенд и поверий.
Старожилы говорили, что раз в году появляется на нем колоссальных размеров венок, а через пару недель гибнут десятки рыбаков... Искать их бесполезно: озеро беспощадно и алчно; оно не возвращает.
Однажды наша мама прибежала в ужасе ко мне: она увидела в воде голого человека. Он был весь покрыт ранами и водорослями. Когда я поспешила на берег, он медленно опускался в воду... <...>
В Санде мы были на сочельнике. Елка очень скромная, как и угощение. Но благостно и светло было на душе! Хозяин играл на стареньких клавесинах, и звуки трогательного хорала летели к сверкавшей огнями пестрых свечей стройной елке».
К оглавлению | Следующая страница |