Принцесса-Греза. («Златолира» Игоря Северянина)
В одном литературном кружке зашла речь о Фофанове. Все соглашались, что трудно назвать другое имя столь явственно одаренного небесами поэта.
— Но и нет поэта, — сказал стареющий большой писатель, — который, так высоко взметая одно крыло, так часто влачил бы по земле другое. Если исключить его перлы, то об остальных стихотворениях будет справедливо сказать, что редкое из них не испорчено тяжелым прозаизмом, срывом, смешным оборотом или небрежностью. Откройте наобум его книжку, и я поручусь вам за сказанное.
Захотели проверить. Достали книжку. Поэтесса, ныне здравствующая, раскрыла какой-то антологический сборник на Фофанове и начала:
Отче наш! Царь, в небесах пребывающий, Оку незримый...
- Ну, вот видите, - прервал писатель, - «окунь незримый»! Все стихотворенье прекрасно, но второй стих хоть сейчас в учебник пиитики, как пример какофонии!
У нас, тогдашней литературной молодежи, «окунь незримый» так и запомнился на всю жизнь и стал символом поэтической оплошности. Если сейчас есть другой поэт, который бы так сильно напоминал Фофанова своим действительно поэтическим складом и вместе изобилием незримых окуней, — то это, конечно, Игорь Северянин. Второй сборник стихов его «Златолира» только что появился на книжном рынке.
Читая его, ломаешь руки. Боже мой, можно ли более безжалостно давать самому на себя палку! Среди цветов, настоящих и благоуханных, какие скверные, обмякшие стебли, какие нелепые подделки из ржавой проволоки и полинялого коленкора, какой галантерейный язык, какое безвкусное любительство!
Отчего же боишься ты познать материнство?
Плюй на все осужденья, как на подлое свинство!..
...Вонзите штопор в упругость пробки,
И взоры женщин не будут робки.
Да, взоры женщин не будут робки,
И к знойной страсти завьются тропки...
...Заказали вы «пилку», — как назвали вы стерлядь, —
И из капорцев соус, и рейнвейнского конус...
Я хочу ошедеврить, я желаю оперлить
Все, что связано с вами, — даже, знаете, соус!..
Какие чудачества футуризма с «кротами берлинства, лондонства, ньюйорчества», с дамой, которая «пристулила в седьмом ряду», с величием истинного маньяка!
Мне отдалась сама Венера,
И я всемирно знаменит!..
...О, гениальный, о, талантливый! —
Мне возгремит хвалу народ.
...Победой гордый, юнью дерзкий,
С усладой славы в голове,
Я вдохновенно сел в курьерский,
Спеша в столицу на Неве...
...Великого приветствует великий,
Рука моя тебе, собрат Титан!..
Какие, наконец, рифмы, от которых перевернется в гробу Минаев! «Есть тихий остров, — ползет под мост ров», «был акварель сам, — по сверкающим рельсам», «у бонны из-под рук, — каждый отрок», «кто идет, какой пикантный шаг, — ты отдашься мне на ландышах», «где шелковые пихты, — слышать их ты», «когда в росе лень, — зелень», «хохотом, — вздох о том», «сумраком полян дыши, — реющие ландыши»...
Любительство, безвкусие, парикмахерская галантерейность, хороший тон Гоппе. Но перебрасываешь страницу, — цветы, аромат, свежесть, зелень, солнце! Просто не веришь, — неужели то и другое от одного? Смеется и плачет душа большого ребенка, совсем такая же, как фофановская, — ласковая, безумная, растрепанная, наивная в земном смысле, натворившая веселых ошибок и сама не знающая, как теперь избыть их совсем невеселые последствия.
И хочется забыть все, что сейчас оскорбляло вкус, — нелепые выверты, смешные рифмы, поприщинские позы. Хочется послать к черту этот размалеванный, рекламный плакат, какой напялил себе на лопатки талантливый и интересный человек, почему-то думающий, что его без того не заметят, и подойти к нему, — настоящему, светлолицему, ясноокому, сбросившему маску, улыбающемуся сквозь слезы!..
Что большая редкость, — вторая книга стихов Игоря Северянина не слабее первой. И что совсем утешительно, — добрая половина этих стихов вовсе свободна от вычуров, от слов «новоделов», которыми поэт доселе щеголял, как деревенская модница медными серьгами. Ах, это опять нужно было только для того, чтобы его заметили! Конечно, он бросит все это, — вот уже бросает! — сознав, что прелесть поэзии в искренности, в пламени сердца, в самобытности поэтического облика, и что внезапно родившийся к месту неологизм так же прекрасен, как постылы все эти вымученные кренделя — «девно, журчно, ошедеврить и рондовить».
Как хорошо, что есть возможность видеть иногда Игоря Северянина одного «под смоковницей», под сиренью, не в толпе, для которой он так оттопыривает веки и которой выдает себя за царя Марсельезии. И когда он бросает свой бутафорской скипетр и порфиру с нарисованными клеевой краской соболиными хвостами, вы видите в нем своего брата, сына вашего века, милого фантазера-поэта, искренно смеющегося, тоскующего, плачущего, счастливого тем, что нравящаяся женщина согласилась поехать с ним в осенний бор или села около него, качающегося в гамаке. «А теперь, пока листвеют клены, ласкова улыбка, и мягка, посиди безмолвно и влюбленно около меня, у гамака... Раскачни мой гамак, подкачни, — мы с тобою вдвоем, мы одни. И какое нам дело, что там, — где-то там не сочувствуют нам!»...
Но чаще он печален. Ах, у него были такие ошибки, такие непоправимые ошибки!
Обе вы мне жены, и у каждой дети, —
Девочка и мальчик, — оба от меня.
Девочкина мама с папой в кабинете,—
О другой не знаю тысячу три дня...
Девочкина мама, — тяжко ль ей, легко ли, —
У меня, со мною, целиком во мне.
А другая мама где-то там, на воле.
Может быть, на море, может быть, на дне.
Но ее ребенок, маленький мой мальчик,
Матерью пристроен за три пятьдесят...
Кто же поцелует рта его коральчик!..
Что же я, — невинен или виноват?
Ах я взял бы, взял бы крошку дорогого,
Миленького детку в тесный кабинет!..
Девочкина мама! Слово, только слово!..
Это так жестоко: ты ни да, ни нет!..
Ах, если хотите правды, он вовсе не король Марсельезии! Никакие герцогини не шлют ему яблоков из своего сада с золочеными пиками! Он самый обыкновенный человек, самым обыкновенным образом потерявший ту, которую когда-то любил.
Семь лет она не писала,
Семь лет молчала она.
Должно быть, ей грустно стало,
Но, впрочем, теперь весна...
В ее письме ни строчки
О нашей горькой дочке,
О тоске, о тоске, —
Спокойно перо в руке.
Письмо ничем не дышит,
Как вечер в октябре.
Она бесстрастно пишет
О своей сестре.
Меня настойчиво просит
Сестры ее не бросить:
«Ведь, ваш от нее сын
Покинут. Один, один».
Ах, что же я отвечу,
И надо ль отвечать?..
Но сегодняшний вечер
Будет опять, опять...
Поэт пил не одно шампанское из лилий. Он хлебнул и из кубка подлинной земной печали, и потому так хорошо понимает и смешное горе Феклы, пишущей несуразное письмо своему милому, и смертную усталость молодой портнихи.
Заклевали меня, оболгали. Из веселой когда-то, из смелой Стала я от любви безысходной мокрой курой и дурой для всех...
Пожалей же меня, мой уклюжий! Полюби же меня, мой умелый!
Разгрешилась на девке деревня, — значит, девку попутает грех.
............
Ты приходишь невеселая, утомленная, угасшая
И сидишь в изнеможении без желаний и без слов...
Развернешь газету, — хмуришься, от себя ее отбрасывая:
Тут уже не до политики, тут уже не до балов...
...В мастерской — от вздорных девочек — шум такой же, как на митинге,
Голова болит и кружится — от болтливых мастериц...
Не мечтать тебе, голубушка, о валькириях, о викинге:
Наработаешься за день-то, — к вечеру не до цариц!..
Что есть поэт? Неприкаянная душа, что бродит в мире, всех жалея, все оплакивая, чудак, питающийся супом из незабудок, бедный Дон Кихот, наполняющий жизнь призраками и зажигающий таинственные огни в запущенном старом доме, где шмыгают одни голодные крысы. В окне поезда мелькнула прекрасная чужая женщина. Ничего не было, но у него уже перевернулась душа. Он бредет на свой чердак, не чувствуя земли под собой, и ему кажется, что совершилось что-то большое, большое...
Я в поле. Вечер. Полотно.
Проходит поезд. Полный ход.
Чужая женщина в окно
Мне отдается и берет...
Ей, вероятно, двадцать три,
Зыбка в ее глазах фиоль.
В лучах оранжевой зари
Улыбку искривляет боль.
Я женщину крещу. Рукой
Она дарит мне поцелуй.
Проходит поезд. Сам не свой,
Навек теряя, я люблю...
В этом смысле Игорь Северянин — настоящий поэт, которому муза бросила цевницу в детскую колыбель. Таким «гулякой праздным», отдавшим вольное сердце жизни вольным впечатлениям, прошел свой век Фофанов. Его тоже никакие графини не звали кататься в кабриолетах, но и он свою прекрасную мечту где-то в холодном Сергиеве не променял бы ни на какие престолы и царства. Так проходит свою жизнь Блок, разложивший среди улицы свой кукольный театрик и играющий, не стыдясь взрослых, своими Коломбинами и Пьеро.
Северянин — их родной брат, сеющий розы на снегу, видящий Осень-старуху в желтом пледе, любящий незабудок, этих детей канав с голубыми глазами. То начало неврастеничности, безволия, дурманности, какое отличает его, отличает и сегодняшний день, и вот что особенно откроет ему некоторые сердца. И когда из его стихов исчезнут парикмахерские духи и марки шампанского, ему из гроба ласково улыбнется такой ему родственный и так нежно им любимый певец «Царевича Триолета».
А. Измайлов
Комментарии
А. Измайлов. Принцесса Грёза («Златолира» Игоря Северянина). - Впервые: Русское слово. М., 1914. 14 марта.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |