Сергей Спасский. Маяковский и его современники (отрывки)

После Бальмонта приезжал Федор Сологуб с лекцией «Искусство наших дней». Внешне он выглядел проще. Лысая голова, малоподвижное бритое лицо, плотная невысокая фигура. Что-то почтенное, чиновное, размеренное было в этом проповеднике смерти. Он говорил, слегка растягивая слова, мягким, обволакивающим тенором. Читал стихи почти без распева с искусно выработанной, преподносящей каждую букву простотой. Он смаковал гласные, словно наслаждаясь их вкусом. Это чтение, даже вынесенное на эстраду, оставалось чтением для небольшого круга почитателей. Утомленность, как бы многоопытная пресыщенность присутствовали во всем облике поэта. Казалось, сейчас закроет он глаза, остановится, забудет обо всех. Грезящий чиновник, предающийся мечтаниям петербуржец, вежливый и невозмутимый. «Этика родная сестра эстетике», — поучал он плавно и равнодушно. Он рассказывал о пробуждении волевого начала в поэзии. Цитировал Городецкого: «Древний хаос потревожим, мы ведь можем, можем, можем». Затем прочел он свои стихи о России. Плыли фразы медленные и прохладные. «Твержу все те ж четыре слова: какой простор, какая грусть». Застывшая мозаика из гладких камней. Буддийски спокойное лицо поэта.

Но этот вечер заключал в себе острую приправу в виде выводимого в свет Сологубом Игоря Северянина. Северянину предшествовала некоторая молва. Впрочем, радиус ее действия был ограничен. До широкой публики совсем не доходили маленькие сборники, настойчиво публикуемые Северяниным. Нужно было появиться ему на эстраде, чтоб сразу расшевелить обывателей. И нужно было, чтоб издательство «Гриф» выпустило первую его книгу, которой Федор Сологуб предпослал любезное предисловие.

И все же носились о Северянине смутные слухи. Юродствует. Поет стихи, как кафешантанный куплетист. И связывалось с именем Северянина новое, но уже подхваченное репортерами слово — футуризм. Что обозначает оно, в провинции не понимал еще никто. Мелькнуло известие в газетах о людях с позолоченными носами, явившихся на одну из питерских выставок. К такому сообщению примкнули другие, и все это были вести о скандалах, о молодых людях, устраивавших шумные вечера, обругивавших Пушкина и публику, выплескивавших в первые ряды чай из недопитых стаканов. Вести о раскрашенных физиономиях, о страшных одеяниях этих субъектов. О частых вмешательствах полиции. О том, что дело на некоторых диспутах доходило до драк.

И Северянин примыкал к футуристскому племени, выдавая себя за одного из вожаков. Правда, он вышел не раскрашенный и одетый в благопристойный сюртук. Был аккуратно приглажен. Удлиненное лицо интернационального сноба. В руке лилия на длинном стебле. Встретили его полным молчанием. Он откровенно запел на определенный отчетливый мотив.

Это показалось необыкновенно смешным. Вероятно, действовала полная неожиданность такой манеры. Хотя и сами стихи, пересыщенные словообразованиями, вроде прославленного «окалошить», нашпигованные иностранными словечками, а главное, чрезвычайно самоуверенные и заявляющие напрямик о величии и гениальности автора, звучали непривычно и раздражающе. Но вряд ли публика особенно в них вникала, улавливая разве отдельные, наиболее хлесткие фразы. Смешил хлыщеватый, завывающий баритон поэта, носовое, якобы французское произношение. Все это соединялось с презрительной невозмутимостью долговязой фигуры, со взглядом, устремленным поверх слушателей, с ленивым помахиванием лилией, раскачивающейся в такт словам. Зал хохотал безудержно и вызывающе. Люди хватались за головы. Некоторые, измученные хохотом, с красными лицами бросались из рядов в коридор. Такого оглушительного смеха я впоследствии ни на одном поэтическом вечере не слыхал. И страннее всего, что через полтора-два года такая же публика будет слушать те же стихи, так же исполняющиеся, в безмолвном настороженном восторге.

* * *

Тяга к стихам связывается с тягой к их авторам. Мне хотелось познакомиться с поэтами. Услышать советы, поговорить о своих опытах. Я навязал свое знакомство Сологубу.

Я был тогда в шестом классе гимназии. Писал, подражая символистам. Только что вышел сборник тифлисских литераторов «Поросль», где находились и мои стихи. Заглянув в артистическую после вечера, я увидел, что сборник преподнесен Сологубу.

Дождавшись момента, когда все разошлись, я сбивчиво объяснил, что участвую в альманахе. Просил Сологуба высказаться о моих вещах. Он предложил навестить его на следующее утро.

Сологуб встретил меня невозмутимо. Он уселся в кресло у окна. Закинув ногу на ногу, постукивая каблуком лакированной туфли, некоторое время он рассматривал меня молча. Сборник лежал на столе. Сологуб раскрыл его и посмотрел на стихи.

Свет из окна падал на его желтоватое, неподвижное, пожилое лицо. Сологуб начал говорить о поэзии. Моих стихов он почти не касался. Мимоходом отметил, что одно из них — близкое подражание Вячеславу Иванову. А в другом, воспевающем сказочных принцесс, выражены чувства, вряд ли мною испытанные. И начал объяснять следующее.

Если человеку хочется изложить свои мысли и чему-нибудь научить людей, то стихи можно и не писать. Достаточно ограничиться прозой или заняться публицистикой. Поэт — тот, кому нравится форма стиха, кто любит рифму и ритмическое распределение слов. Так же, как хороший военный не тот, кто вообще готов защищать родину. Но тот, кто в детстве любит играть в солдатики, кому нравится военная форма и парады.

На такую парадоксальную тему Сологуб говорил долго и веско. Это был законченный формалистско-эстетский взгляд на искусство. — Решать вопрос, — продолжал Сологуб, — о способностях другого бесполезно. Пусть сам он, исходя из высказанного, определит, поэт он или нет.

Несколько разочарованный столь безличными высказываниями и фразой вроде того, что «в молодости все пишут стихи», я поблагодарил и простился. Мы пошли через смежный номер. Там находился Северянин.

Он полулежал на диване в старой тужурке, невыспавшийся, с несвежим, опухшим лицом. На столе перед ним — графин водки и тарелка с соленым огурцом. Отрывисто и важно он сообщил, что вскоре выйдет «Громокипящий кубок». Рядом с тарелкой лежали стихи Северянина, перепечатанные на машинке. Мне очень хотелось их прочесть, но я не решился обратиться к Северянину со столь смелой просьбой.

* * *

<...> Футуристы готовились к очередному проходу по улицам. Надо взбудоражить город. Через день предстоит выступление. Поэты раскрасили лица гримировальным карандашом.

Мы спустились на Головинский проспект. День полон тепла и солнца. Футуристы продвигались серьезно, словно совершая необходимую работу. Лицо Бурлюка под черным котелком окаменело от важности. Высоко закинута голова Маяковского. Прохожие расступались перед ними, не зная, как обращаться с подобным явлением. Люди отходили в стороны и потом смотрели в спины идущим.

— Это американцы? Правда? Это американцы приехали? — подскочил ко мне гимназист, увидев, что я простился с поэтами.

* * *

В театры, на концерты, на лекции учащихся пускали с разрешения начальства. Не уверенный, что инспектор одобрит мои литературные вкусы, я получил у Бурлюка его визитную карточку, чтобы пройти за кулисы. На квадратном куске шероховатого, неровно обрезанного картона оттиснуто убедительным шрифтом без заглавных букв и знаков препинания: «давид давидович бурлюк поэт художник лектор». В назначенный вечер я торопился к театру. Навстречу прошел Маяковский. Он размахивал руками, разгребая толпу напрямик. Маяковского сопровождал гимназист, кажется его родственник. Маяковский громко разговаривал, словно проспект был его личной квартирой. Вечерний город удивительно соответствовал его сразу запоминающемуся облику. Охваченный полосами электрического света, Маяковский прогуливался перед выступлением. Это входило в его привычки. Так мне объяснил Бурлюк, когда я добрался до сцены.

За опущенным занавесом на покатом помосте казенного оперного театра стоял длинный стол. На заднем плане большой холст для демонстрации диапозитивов. На столе — веерами пестрые издания футуристов. Сбоку — нотный пюпитр, взятый, очевидно, из оркестра.

Бурлюк обольщал гостей. Это были две маленькие девушки, кажется, дочери персидского консула.

— Настоящие персидские принцессы, — с удовольствием заявлял Бурлюк.

В любом городе в кратчайший срок Бурлюк обзаводился знакомыми. В отличие от Маяковского он обладал поразительной приспособляемостью. Он извлекал нужных людей, заготовлял их впрок для использования. С девушками держался изысканно, томно мурлыкал, поигрывая лорнетом.

Маяковский вломился на сцену в криво заломленной феске.

— Тигр. Это наш тигр! — не преминул восторгнуться Бурлюк.

Я устроился в маленькой служебной ложе, расположенной над самой сценой, за занавесом. Занавес, громко шумя, двинулся вверх к колосникам. Футуристы сидели за столом. Бурлюк выдержал паузу. Потом он приподнял со стола огромный неизвестно где добытый колокол и, огласив зал его церковным звоном, предоставил Маяковскому слово.

Маяковский швырнул феску на стол. Не оправив сбившиеся, взлохматившиеся волосы, шагнул вбок и остановился перед пюпитром. Он говорил, раскачиваясь всем телом. Его голос широко разлился по залу.

— Милостивые государыни и милостивые государи. Вы пришли сюда ради скандала. Предупреждаю, скандала не будет.

Его рука придавила пюпитр, толкала и мяла его. Маяковскому присуща была природная театральность, естественная убедительность жестов. Вот так, ярко освещенный, выставленный под перекрестное внимание зрителей, он был удивительно на месте. Он по праву распоряжался на сцене, без всякой позы, без малейшего усилия. Он не искал слов и не спотыкался о фразы. В то же время его речь не была замысловатой постройкой, образованной из контрастов, отступлений, искусных понижений и подъемов, какую воздвигают опытные профессиональные ораторы. Эта речь не являлась монологом. Маяковский разговаривал с публикой. Он готов принимать в ответ реплики и обрушивать на них возражения. Такой разговор не мог развиваться по строгому предварительному плану. В зависимости от состава слушателей направлялся он в ту или иную сторону. Это был непрерывный диспут, даже если возражения не поступали. Маяковский спорил с противником, хотя бы и обнаружившим себя явно, расплющивая его своими доводами.

И, собственно, не в доводах суть, а в ярком одушевлении и убежденности.

Содержание его слов было достаточно простым и обозримым. Оно изложено в соответствующих манифестах, и нет нужды его воспроизводить. Там утверждалось городское искусство, обогащенное восприятием скорости. Мимоходом громились классики. В этих местах в невидимом мне зале вспыхивал испуганный смех. Маяковский представлял публике поэтов — Хлебникова, Бурлюка, Северянина.

— Вы можете не заметить на улице меня, вы пройдете мимо любого из нас, но если над городом зарокочет аэроплан, вы остановитесь и поднимете головы.

Так говорил он о Каменском, рекламируя его звание летчика.

Его речь опиралась на образы, на сравнения, неожиданные и меткие. И все-таки, изложенная на бумаге, она утратила бы половину энергии. Сейчас ее поднимал и укреплял горячий, мощный, нападающий голос. Голос принимался без возражений, и даже смешки в рядах были редки. Даже самые враждебно настроенные или равнодушные подчинялись этой играющей звуками волне. Особенно, когда речь Маяковского, сама по себе ритмичная, естественно переходила в стихи.

Он поднимал перед аудиторией стихотворные образцы, знакомя слушателей с новой поэзией. То торжественно, то трогательно, то широко растягивая по гласным слова, то сплющивая их в твердые формы и ударяя ими по залу, произносил он стихотворные фразы. Он двигался внутри ритма плавно и просторно, намечая его границы повышением и соскальзыванием голоса, и, вдруг отбрасывая напевность, подавал строки разговорными интонациями. В тот вечер он читал «Тиану» Северянина, придавая этой пустяковой пьесе окраску трагедии. И вообще, непонятный, ни на чем не обоснованный, опровергаемый его молодостью, его удачливой смелостью, но все же явно ощутимый трагизм пронизывал всего Маяковского. И, может, это и выделяло его из всех. И так привлекало к нему.

И когда его речь доходила до стихов, зал становился совершенно неподвижным.

Он прочел «Смехачей» Хлебникова и затем много своего. В его чтении заключалась еще одна особенность. Чтение доставляло ему самому удовольствие. Читая стихи, Маяковский выражал себя наиболее полным и достойным образом. Вместе с тем это не было чтением для себя. Маяковский читал для других, совершенно открыто и демократично, словно распахивая ворота и приглашая всех войти внутрь стиха.

— Я знаю, когда я кончу, вы будете мне аплодировать.

И действительно, после заключительной фразы грохотом хлопков ответил зал Маяковскому.

Следующим выступал Василий Каменский. В те времена он еще не развернулся. В крупного чтеца он превратился впоследствии. Читал свое и Бурлюк.

Второе отделение заполнилось докладом Бурлюка о новых течениях в живописи. Обстоятельное и блестящее сообщение, вскрывающее мастерство Сезана, Гогена, Матисса и Пикассо. На сцене выключен свет, на полотне при помощи волшебного фонаря воспроизводятся снимки с картин. Чтобы поддразнить публику, Бурлюк умышленно спутал одну из рафаэлевских мадонн с рекламной журнальной фотографией. В остальном лекция была веской и добросовестной. Бурлюк — острый, находчивый докладчик-педагог. С упорством подлинного просветителя внедрял он в слушателей полезные сведения.

— Хорошо читал, Додя, — одобрил потом Маяковский. <...>

* * *

Однажды кафе посетил Северянин. В тот недолгий период он «сочувствовал» революции и разразился антивоенными стихами. Это не помешало ему вскоре перекочевать за границу и навсегда порвать с российской действительностью. Но тогда пожинал он здесь последние лавры, призывая к братанию и миру. В военной гимнастерке, в солдатских сапогах, он прибыл обрюзглый и надменный. Его сопровождала жена — «тринадцатая и, значит, последняя». Заикающийся, взлохмаченный ученик, именовавшийся почему-то «Перунчиком». И еще какие-то персонажи. Всю компанию усадили за столиком на эстраде. Маяковский поглядывал на них искоса. Однако решил использовать их визит.

Он произнес полушутливую речь о том, что в квартире нужны и столовая, и спальня, и кабинет. Ссориться им нет причины. Так же дело обстоит и в поэзии. Для чего-нибудь годен и Северянин. Поэтому попросим Северянина почитать.

Северянин пустил вперед «Перунчика». Тот долго представлялся публике. Читал стихи Фофанова и Северянина, посвященные ему самому. «Я хочу, чтобы знала Россия, как тебя, мой Перунчик, люблю». — Меня одобрили два гениальных поэта. — Все эти подпорки Перунчику не помогли. Опустившийся, диковатый и нетрезвый, читал он неинтересно и вяло.

Был пьян и сам Северянин. Мутно смотря поверх присутствующих в пространство, выпевал въевшийся в уши мотив. Казалось, он не воспринимает ничего, механически выбрасывая хлесткие фразы. Вдруг покачивался, будто вот упадет. Нет, кончил. И, не сказав ни слова прозой, выбрался из кафе со всей компанией.

Известный организатор поэтических вечеров Долидзе решил устроить публичное «состязание певцов». Вечер назывался «выборы короля поэтов». Происходил он все в том же Политехническом. Публике были розданы бумажки, чтобы после чтения она подавала голоса. Выступать разрешалось всем. Специально приглашены были футуристы.

На эстраде сидел президиум. Председательствовал известный клоун Владимир Дуров.

Зал был набит до отказа. Поэты проходили длинною очередью. На эстраде было тесно, как в трамвае. Теснились выступающие, стояла не поместившаяся в проходе молодежь. Читающим смотрели прямо в рот. Маяковский выдавался над толпой. Он читал «Революцию», едва находя возможность взмахнуть руками. Он заставил себя слушать, перекрыв разговоры и шум. Чем больше было народа, тем читал он свободней. Тем полнее был сам захвачен и увлечен. Он швырял слова до верхних рядов, торопясь уложиться в отпущенный ему срок.

Но «королем» оказался не он. Северянин приехал к концу программы. Здесь был он в своем обычном сюртуке. Стоял в артистической, негнущийся и «отдельный».

— Я написал сегодня рондо, — процедил сквозь зубы вертевшейся около поклоннице.

Прошел на эстраду, спел старые стихи из «Кубка». Выполнив договор, уехал. Начался подсчет записок. Маяковский выбегал на эстраду и возвращался в артистическую, посверкивая глазами. Не придавая особого значения результату, он все же увлекся игрой. Сказывался его всегдашний азарт, страсть ко всякого рода состязаниям.

— Только мне кладут и Северянину. Мне налево, ему направо.

Северянин собрал записок все же больше, чем Маяковский.

«Король шутов», как назвал себя Дуров, объявил имя «короля поэтов». Третьим был Василий Каменский. Часть публики устроила скандал. Футуристы объявили выборы недействительными. Через несколько дней Северянин выпустил сборник, на обложке которого стоял его новый титул. А футуристы устроили вечер под лозунгом; «долой всяких королей».

Комментарии

Печатается по: Спасский С. Маяковский и его современники. М., 1933.

Спасский Сергей Дмитриевич (1898—1956) — поэт и прозаик, дебютировал в литературе в 1917 г. как поэт-футурист.

После Бальмонта приезжал Федор Сологуб... — речь идет о гастролях поэтов в Тифлисе весной 1913 г.

«Древний хаос потревожим...» — из стихотворения С. М. Городецкого «Беспредельна даль поляны...» (1906), вошедшего в книгу «Ярь» (1907), которую А. Блок назвал, «может быть, величайшей из современных книг», а В. Брюсов поставил в один ряд с наиболее интересными поэтическими сборниками. В тексте:

Древний хаос потревожим,
Космос скованный низложим, —
Мы ведь можем, можем, можем!

«Твержу все те же четыре слова...» — из стихотворения Ф. Сологуба «Люблю я грусть твоих просторов...» из «Гимнов Родине» (1903)

Футуристы готовились к проходу по городу... — Этот фрагмент относится к пребыванию в Тифлисе Маяковского, Каменского, Бурлюка в марте 1914 г.

...он читал «Тиану» Северянина... — «Тиана, мне больно, мне больно, Тиана...» — одно из любимых стихотворений Маяковского (см. воспоминания Л. Брик).

Однажды кафе посетил Северянин. — Кафе поэтов в Москве, в Настасьинском переулке, существовало с конца 1917 г. до 15 апреля 1918 г. Вечерами здесь выступали Давид Бурлюк, Владимир Маяковский и Василий Каменский. Один из завсегдатаев кафе, Александр Климов-Гришечко, вспоминал: «Игорь Северянин, этот непревзойденный в свое время поэт-мастер искусной эротики, в стихах и поэмах самовосхваляющего стиля показывался здесь под видом [черноволосого] пролетария, в форме призывника, в простых сапогах, с целью предупреждения преждевременного забвения читателем своего имени. Качаясь на длинных ногах, поэт монотонно бубнил свои стансы, отдававшие уже дурным запахом тления» (Рукопись. РГАЛИ).

Яндекс.Метрика Яндекс цитирования

Copyright © 2000—2018 Алексей Мясников
Публикация материалов со сноской на источник.