На правах рекламы:

Скотч авито объявления в барнауле altskm.ru/katalog/materialy/kleykaya-lenta.


В. Греков. «Поэт на площади»

Если верно, что поэт всегда немного ребёнок, то понятно, что и сама поэзия порою становится игрой. Не только по своей форме, но и по содержанию. Поэзия, как и игра, тянется к необычному, к экспромту, откровению, эксперименту. Поэт примеряет на себя маски, выдумывает неведомые страны, тоскует о несуществующих людях. Ведь игра, на самом деле, это очень серьезно. Это способ познания мира, который не всегда понятен и не всегда объясним. Примем же его как данность и постараемся для начала не пытаться отделить маску от человека, надевшего ее. Да, Игорь Васильевич Лотарев стал поэтом Игорем-Северяниным. Это маска. Но маска, которую уже невозможно и не надо снимать. Эта маска уже не скрывает человека. Напротив, она помогла ему превратиться в поэта. Настолько, что он уже не чувствует этой маски, забывает о ней и пытается нацепить на себя новую. И вот тогда мы вправе спросить: почему, что заставляет человека в маске — поэта — надевать вторую? Как меняется при этом лицо поэта и его поэзия? В «Прологе» к циклу «Эгофутуризм» Северянин писал:

Мы живы острым и мгновенным, —
Наш избалованный каприз:
Быть ледяным, но вдохновенным,
И что ни слово — то сюрприз.

Так может быть, не стоит искать тайных смыслов в масках, метаниях и переряжениях поэта? Одна маска, две или три — какая, в сущности, разница? Давно существует мнение, что Северянин опоэтизировал пошлость, воспел мещанство, а все его «маски» только неумелая попытка затушевать свое самолюбование и самовосхваление. Да ведь он и не пытался ничего затушевать! Напротив, гордо и даже с каким-то упоительным эпатажем провозглашал, что он — гений, что избран «королем поэтов», что «повсеградно оэкранен» и «повсесердно утвержден».

Не будем спешить. Разумеется, первое утверждение выглядит нескромным. Зато второе, как мы убедимся позже, соответствует истине. Наконец, третье проверить невозможно. Поэт хотел в это верить — и верил. Хотя и понимал, что слава его — двусмысленная:

Моя двусмысленная слава
Двусмысленна не потому,
Что я превознесен неправо,
Не по таланту своему, —

А потому, что явный вызов
Условностям — в моих стихах
И ряд изысканных сюрпризов
В капризничающих словах.

Во мне выискивали пошлость,
Из виду упустив одно:
Ведь кто живописует площадь.
Тот пишет кистью площадной.

Признание не оставляет сомнений: он все видел, все понимал и сам напрашивался на скандал, живописуя площадь, обращаясь к толпе. Он и живописует «площадной кистью», поскольку это самое удобное и необходимое в данной ситуации орудие. Но тогда зачем же — площадь, можно ли увлечь ее лирическим шепотом или ошеломить лирической трагедией, истиной и новизной чувств? Может быть, потому, что лирик боролся в нем с «ироником». Северянин так и называл себя: «лирический ироник». Впрочем, это также была маска. И потому «лирический ироник» позволял себе «трагедию жизни претворять в грезофарс». И когда творчество оборачивалось «претворением», талант изменял себе. Тогда и возникала легенда о пошлости и «трафаретности», о нахальности и примитиве. Валерий Брюсов писал в статье «Игорь Северянин» (1916 г.): «...Не всегда легко различить, где у Игоря Северянина лирика, где ирония. Не всегда ясно, иронически ли изображает поэт людскую пошлость или, увы! сам впадает в мучительную пошлость. Мы боимся, что и сам Игорь Северянин не сумел бы точно провести эту демаркационную линию».

Правда, первые книги поэта приветствовали Ф. Сологуб и В. Брюсов. Фёдор Сологуб написал предисловие к его книге «Громокипящий кубок», чтобы поделиться с читателем «нечаянной радостью» — среди снегов и дождей северной природы родился новый поэт. «Воля к свободному творчеству составляет ненарочную и неотъемлемую стихию души его», — считал Сологуб. Но уже через два года, в 1915 г., Валерий Брюсов почувствовал необходимость уяснить, почему не удались Северянину последние книги, останется ли он и впредь автором одного сборника или раскроет свой талант. И хотя Брюсов не сомневался в таланте Северянина, он упрекнул его в недостатке вкуса, в ограниченности умственных интересов. А в 1934 г. Георгий Адамович с горечью заметил, что Северянин так и не изменился. Не «перебродил», остался «обещанием без свершения».

А было ли само обещание? Кое-кто считал, что и обещания никакого не было, не было ни поэта, ни поэзии, а только мутная волна фальши и моды показала что-то призрачное и схлынула, оставив в недоумении растерянных читателей и вымокшего автора... Как не поверить такому простому и понятному объяснению?! Да так: простых и понятных объяснений не бывает. Тем более в поэзии.

Игорь Васильевич Лотарев родился 4(16) мая 1887 г. в Петербурге, на Гороховой улице, на той самой Гороховой улице, где еще чуть раньше находилась штаб-квартира III отделения. Там он и прожил до девяти лет. Такое соседство вполне можно считать иронией судьбы, погружающей будущего поэта в самую глубину жизни. Это не отразилось в его стихах, но, возможно, отразилось в подсознании.

Так ли случайно в его стихах сказка и миф вытесняют реальность? В 1896 г. отец расстался с матерью и увез Игоря с собой в Череповецкий уезд Новгородской губернии, к родственникам. Север отозвался в его душе, пробудил доселе таившееся, потребовал открытости и внимания к себе. Север учил его любви, учил отдаваться природе и чувствовать мир через нее.

Что Эрик Ингрид подарил?
Себя, любовь свою и Север...

В Череповце, на берегу «незаменимой реки» Суды, он и получил свое образование — четыре класса реального училища. Кажется, немного, но именно в училище он увлекся литературой, познакомился со стихами А.К. Толстого, К. Фофанова, Мирры Лохвицкой, Ф. Сологуба, Ш. Бодлера. Вместе с отцом он проехал в 1903 г. через всю Россию на Дальний Восток, в Квантун. Подобное путешествие для настоящего поэта — событие не менее важное, чем получение официального аттестата зрелости или университетского диплома. А в 1904 г. будущий поэт вернулся к матери и поселился с ней в Гатчине, под Петербургом. В его жизнь вошли театр, опера, консерватория, концерты. В конце октября этого года он выпустил отдельной брошюрой свое стихотворение «Гибель Рюрика», перепечатанное 1 февраля 1905 г. в солдатском журнале «Досуг и дело». Северянин считал это своей первой публикацией, хотя его первая стихотворная брошюра появилась еще раньше. Стихотворение «К предстоящему выходу Порт-Артурской эскадры» было дозволено к печати 25 сентября 1904 г. К 1913 г. он успел выпустить 35 брошюр, 275 стихотворений. Лучшее из них и новое вошло в первую книгу «Громокипящий кубок». После нее к Северянину пришла известность. Во многом это была известность вызова, эпатажа, иронии. Открытость чувств и языковые новации воспринимались как дурной вкус, салонность, незнание языка. В следующих книгах Северянин одевает все новые и новые маски. «...Не думайте, что из-под маски истинный свой лик показал вам И<горь> С<еверянин>, — нет, истинного лица сам он вам не покажет, — это было когда-то раньше, когда он писал строфы «Сирени моей весны». Где сердце свое трепетное и открытое доверчиво давал в руки читателю... Но сердце его не умерло: оно спряталось только; тепло и любовь помогут вам растопить восковую личину денди, и под нею вы увидите лицо страдающего и радующегося человека...» Так объяснял характер поэта и его лирики С. Рубанович в 1915 г. в статье «Поэт эксцессер».

Личная жизнь Северянина была далека от замков, грезофарсов и никак не напоминала сказку. Он часто и подолгу болел, болела и его мать, с которой он поселился в 1917 г. в эстонской деревне. Для человека, уже привыкшего к большому свету и обществу, это было нелегко. Но и в городе, когда поэт попадал туда, было не легче. Несмотря на многочисленные издания и переиздания своих стихов, он едва сводил концы с концами. Во многих его письмах второй половины 1930-х годов просьбы помочь деньгами. Эти просьбы адресовались не только друзьям, но подчас едва знакомым людям. Конечно, они откликались, присылали денег. Но ощущение унижения, тяжести, не говоря уже о сознании нищеты, давило на него. Он шел на это, чтобы помочь семье. Растеряв поклонников и поклонниц, он жил любовью. Точнее сказать, он требовал любви и готов был ее дарить. В итоге он то сближался, то расходился со своими возлюбленными, то радовался, то обижался на них. Трудно сказать сегодня, оказало ли это на него прямое воздействие. Но что такое воздействие вообще было — несомненно. Он воспитывал дочь В.Б. Коренди, своей последней жены, от ее первого брака, а собственного сына Вакха, от законного брака с поэтессой Фелиссой Круут, видел только изредка.

Северянин считал себя эгофутуристом. Критики обвиняли его в подражании символистам, в эпигонстве, в грубости. Даже В. Брюсов сомневался в новаторстве Северянина и не склонен был относить его к футуристам. Действительно, поиски поэзии и поиски правды куда важнее, чем утверждение Северяниным футуризма. Это было, конечно, не эпизодом, а этапом, и важным этапом в его становлении. В своих теоретических представлениях о футуризме он был скорее продолжателем, чем ниспровергателем.

В 1924 г. в своих «Воспоминаниях» он признавался: «Лозунгами моего эгофутуризма были:

1. Душа — единственная истина.
2. Самоутверждение личности.
3. Поиски нового без отвергания старого.
4. Осмысленные неологизмы.
5. Смелые образы, эпитеты (ассонансы, диссонансы).
6. Борьба со «стереотипами» и «заставками».
7. Разнообразие метров».

Обратив внимание на внешнее — стилистические новации, мы почти забыли об эмоциональном и духовном начале его поэзии, о его цели — познании души. Протестуя против пошлости, он удалялся на берег моря, «где ажурная пена», или в «озерзамок», или на «лунную аллею», встречал королеву «в шумном платье муаровом», слушал звуки Шопена. Называя себя «царь страны несуществующей», Северянин мог бросить вызов обществу, воспевая «ананасы в шампанском» и утверждая себя как гения. Но это было — не забудем — маской. Что же в действительности двигает поэтом? О чем думал он сам?

Из меня хотели сделать торгаша,
Но торгашеству противилась душа.
Смыслу здравому учили с детских дней,
Но в безразумность влюбился соловей.
..........................................................
И общественное мненье я презрел,
В предрассудки выпускал десятки стрел.
(«Поэза «Эго» моего»)

Пришло время понять поэта, довериться ему, отличить легенду от истинного образа. Воспевая «мороженое из сирени», создавая причудливые новые формы — «хабанеры», «лэ», «дизель», повторяя в разных вариантах строку в «Квадрате квадратов», он изнемогает от того, что «заплутал, точно зверь, меж тревог и поэм...». Его тревога — о людях, о любви, о России. И даже в самом «скандальном» стихотворении «Эпилог» «упоение» победой поверхностное. Надо заметить другое, более точное самоопределение поэта: «В ненастный день взойдет, как солнце, моя вселенская душа!». Пафос Северянина не в самопохвале, а, напротив, в веротерпимости. Не бокалы и боа, а «росные туманы» и «липовый мотив» привлекают его.

Не ученик я и не учитель,
Великих друг, ничтожных брат.
Иду туда, где вдохновитель
Моих исканий — говор хат.
(«Эпилог»)

Если прочитать эти строки без предубеждения, иначе поймешь намерения поэта. И тогда стихотворение, казавшееся эпатажем, бравадой, оказывается, заключает в себе и самоотрицание. Поэт ощущает себя равным миру — и не скрывает своего чувства. Но как только это ощущение исчезает, меняется и отношение к стихам. Поэтому когда молодой поклонник поэта в начале тридцатых годов в Тарту на поэтическом вечере попросил его прочитать «Эпилог», автор отказался: «Это стихотворение неуместно здесь. Это стихи для дураков». Как видим, ирония действительно характерна для стихов Северянина. Но она направлена не против лиц, а против явлений. Против фальши, бездушия, озлобления и невежества. Бесчисленные ландо, экипажи, кабриолеты, встречающиеся в его стихотворениях, — признаки «весеннего удушья». Вот как он обращается к своей героине:

Зизи, Зизи! Тебе себя не жаль?
Не жаль себя, бутончатой и кроткой?
Иль, может быть, цела души скрижаль,
И лилия не может быть кокоткой?
(«Зизи»)

Остановимся. Нам важно это обращение поэта. В этом вопросе обнаруживается коренной интерес автора — интерес к «скрижали души»: цела ли она, чиста ли лилия — или готова стать кокоткой? И дальше — вновь о чистоте:

Останови мотор! Сними манто
И шелк белья, бесчестья паутину,
Разбей колье и, выйдя из ландо,
Смой наготой муаровую тину.

Что до того, что скажет Пустота
Под шляпками, цилиндрами и кэпи!
Что до того! — Такая нагота
Великолепней всех великолепий!

Конечно, для неискушенного читателя это и сегодня звучит вызывающе. Но разве безнравственна нагота? Разве она сама по себе бесчестна? На упреки в пошлости сам Игорь Северянин ответил в 1918 году в стихотворении «Двусмысленная слава»:

Неразрешимые дилеммы
Я разрешал, презрев молву.
Мои двусмысленные темы —
Двусмысленны по существу.

Правильнее было бы сказать, что весь поэтический мир Игоря Северянина изначально двусмыслен. Поэт как бы взвешивает на весах добро и зло и обнаруживает «и в зле — добро, и в добром — злобу».

В охваченной мировой войной Европе он утверждает бессмертие поэзии, создает страну Миррэлию — страну духа своего кумира, поэтессы Мирры Лохвицкой: «Кроме звезд и Миреллии Ничего в мире нет». Звезды Миррэлии приносят тревогу, отнимают забвение. В августе 1914 года в «Стихах в ненастный день» Северянин провозглашает: «Живи, живое восторгая! От смерти мертвое буди!». Через год, в июле 1915 года, в «поэзе «Невтерпёж» звучат иные ноты:

Чем дальше, все хуже, хуже.
Все тягостней, все больней.
И к счастью тропинка уже.
И ужас уже на ней...

Этот ужас еще отступает в минуты личного счастья. Но жизнь постоянно возвращает его к вопросу о добре и зле, об истине, о первопричинах мира. Признавая принципиальную неоднозначность мира, поэт писал:

В ничем — ничто. Из ничего вдруг — что-то.
И это — Бог.
      В самосозданье не дал он отчета, —
Кому бон мог?
(«Поэза истины»)

В «Поэзе оправдания» Демон, «гений зла», заявляет: «Меня вне Бога нет. Мы двое — Эгобог. Извечно мы божим, но нас не понимали». Граница между добром и злом, между правдой и неправдой, по Северянину, не только зыбка и неопределенна. Она не историческая, не социальная, не национальная. Она — личностная и, в силу этого, не кощунственная, поскольку человеческая личность — пространство сосуществования Бога и дьявола.

В феврале 1917 года изначальное противоречие видоизменяется. Противостоят уже не Бог и дьявол, а человек и мир:

Жизнь человека одного —
Дороже и прекрасней мира.
Биеньем сердца моего
Дрожит воскреснувшая лира.
(«Баллада XVI»)

Северянин упрямо и настойчиво повторяет мысль о превосходстве человека над миром. Его слова звучат как продолжение мысли Достоевского о том, что счастье невозможно построить на слезах и на крови. Сравнение Достоевского и Северянина многим кажется невероятным. Между тем А. Блок в 1919 году писал так: «Я теперь понял Северянина. Это — капитан Лебядкин. Я даже думаю написать статью «Игорь Северянин и капитан Лебядкин». И он прибавил: «Ведь стихи капитана Лебядкина очень хорошие».

Но жизнь предлагала все новые варианты политической розни, ожесточенной борьбы. Под сомнение ставились ценности, признаваемые дотоле всем человечеством. В первую очередь «в загоне» оказалось, по мнению Северянина, искусство. В июле 1917 года он с горечью констатировал:

Дни розни партийной для нас безотрадны, —
Дни мелких, ничтожных страстей...
Мы так неуместны, мы так невпопадны
Среди озверелых людей.
(«Поэза строгой точности»)

Мы — это, конечно же, художники. В поэзию Северянина открыто врывается политическая лексика. Но мысли поэта, наблюдающего грабежи «черни», обращены к народу: «мучительно думать о горе народа». Именно в эти тягостные дни он разделяет чернь и народ, наивно надеясь на время как на «лучшее чудо». Он уверен: «Минуют, пройдут времена самосуда, убийц обуздает народ». Предсказывая грядущую трагедию, он слышит и песню, которую в конце концов «живой запоет».

Время выкидывало неожиданные кульбиты, опережая Историю. В феврале 1918 года в Политехническом музее в Москве на поэтическом вечере Игорь Северянин был избран «королем поэтов», опередив Маяковского и Бальмонта. Казалось бы, это время наивысшего торжества для поэта. Но он готов разделить торжество с окружающими. В «Рескрите короля» он провозглашает: «Я избран королем поэтов — да будет подданным светло».

Вскоре Северянин уехал в Эстонию, в Эст-Тойлу. Прежде он проводил там весну и лето. Теперь он останется здесь навсегда — тосковать по уничтоженной родине. Он почти безвыездно жил в деревне со своей женой — поэтессой и переводчицей Фелиссой Круут. Его не признавали эмигранты и забывали в России.

Мое одиночество полно безнадежности,
Не может быть выхода душе из него,
Томлюсь ожиданием несбыточной нежности,
Люблю подсознательно — не знаю кого.
(«Утомленный душой»)

Души поэта хватало и на восхищение фениксом Эстонии, и на ностальгию о России — «крылатой стране». «Эстония — сказка», «голубая голубка», «оазис в житейской тщете». Россия же — страна одновременно «священная» и «безбожная».

В Эстонии ему жилось трудно. Но не потому, что он не имел возможности работать. Просто время мало способствовало поэзии. Все же поэт выпустил 9 книг, много переводил эстонских поэтов, издал антологию эстонской классической поэзии и переводы эстонского поэта А. Раннита «В оконном переплете». Эстонское правительство помогло Северянину, назначило субсидию. Но писал он не об Эстонии и не о России, а о человеке, о его чувствах. «Владычица Эстии», Фея Eiole — овладевает и сегодня тем, кто никогда в Эстонии не был. Это — освобождение, преодоление привычного — вот пафос стихов Северянина:

В запрете есть боль. Только в воле нет боли.
Поэтому боль в ней всегда.
Та боль упоительна. Фея Eiole
Контраст утверждению: да.

Легкое покрывало тайны наброшено на все слова автора. Мы никогда не узнаем, чему противоречит фея и что она отрицает. Нам остается только верить автору и его завораживающей мелодии. Причем он не скрывает намерения своей героини: «взяв все, ты не дашь ничего».

И в этом услада, и в этом пыл воли.
И даже надежда — тщета.
И всем своим обликом фея Eiole
Твердит: «Лишь во мне красота!»

Эта красота обманчива. Стоит изменить освещение, и она вдруг становится безобразием. Цветные стекла, через которые так хочется глядеть на мир, искажают его до неузнаваемости. Красота — это синтез:

... Так создан белый свет,
Что только в белом освещеньи
Лицо приводит в восхищенье...
(«Стеклянная дверь»)

Но все меньше и меньше белого света оставалось в жизни. Жизнь «грубела» так, что «черствели и девьи сердца». Приходит новый век, «жестокий, сухой», рациональный. Люди живут без стихов и не чувствуют их необходимости. В мире, где «все друг на друга: с Севера, с Юга, Друг и подруга — все против всех!» нет места поэзии. Остается лишь вера в преодоление смерти. «Бог вас очудит», «верить заставит: смерть умерла». Не только для человека, но и для страны. Потому что, как писал поэт в 1925 году в стихотворении «Классические розы», «вернуться в дом Россия ищет троп».

Но поиски истинной тропы, пути к себе, к прошлому растянулись на много лет и для России, и для самого Северянина.

Как ни тяжела была его жизнь в эмиграции, она все же давала поэту какие-то средства и надежду. После «освобождения» Эстонии Северянин пытается понять и принять новую власть, новые идеалы.

Печально видеть, как рука поэта вставляет в стихи то красное знамя, то флаг, то пролетариат. Не обходится и без сентиментальной умиленности Сталиным. К поэзии все это не имеет никакого отношения. Втянутый вместе со всей страной в войну, Северянин еще рассчитывает на внимание. Надеется на помощь «хорошего человека» Андрея Жданова, но и обращения к И. Вересу, председателю Президиума Верховного Совета Эстонской ССР, и телеграммы Калинину остались без ответа. Советской власти было не до него. И может быть, это было даже хорошо. Потому что он умер дома, а не в лагере. Сейчас мы понимаем, что одно это было большой удачей.

При всех сомнениях и разногласиях Северянин принадлежал двадцатому веку с его модерном, с его желанием разнообразия и новизны. Однако этот модерн окрашивался порою в тона сентиментальные. Душа протестовала против правил — любых правил! Ей было душно. Окружающим страдание казалось слегка надуманным, манерным. В.В. Виноградов в свое время назвал школу Достоевского «сентиментальным натурализмом». По аналогии, направление Игоря Северянина можно определить как сентиментальный модерн. Оно было также непонятно, как когда-то направление Достоевского. В 1931 г. М. Цветаева побывала на вечере И. Северянина в Париже. Ее впечатление — «единственная радость... за все это время — долгие месяцы...». Цветаева даже написала письмо И. Северянину, но почему-то не отправила его. В письме, между прочим, говорится: «Среди многих призраков, сплошных привидений — Вы один были жизнь <...> Вы выросли, Вы стали простым, Вы стали поэтом больших линий и больших вещей, Вы открыли то, что отродясь Вам было приоткрыто — природу, Вы, наконец, раз — нарядили ее...». Как лучшие строчки первого отделения вечера Цветаева вспоминает следующие: «И сосны, мачты будущего флота...». Для нее это — символ поэзии. «Ведь это и о нас с Вами, поэтах...».

Но ни Цветаева, ни Северянин не стали «мачтами» новой литературы, новой поэзии. Для каждого из них соприкосновение с советской действительностью окончилось гибелью. Ураган повалил сосны, забросал их землей и мусором. Однако те, кто любит поэзию, нашли и расчистили эти сосны. А время ушло... Флот тоже пострадал от бури. Сумеют ли «корабельщики» воспользоваться соснами и сделать из них мачты?..

Copyright © 2000—2024 Алексей Мясников
Публикация материалов со сноской на источник.